Биографии русскиx писателей - Погорельский А. - Вариант 1

Вариант 1

    Писатель Антоний Погорельский современному широкому читателю, пожалуй, едва знаком. Жизненная судьба Алексея Алексеевича Перовского — таково его настоящее имя — по скудости сохранившихся сведений известна нам лишь в самых общих очертаниях: человек блестящий и всесторонне образованный, напоминавший прекрасным своим обликом и лёгкой хромотой Байрона, влиятельный сановник, друг Пушкина, Вяземского, Жуковского…     Углубляясь в историю литературы, в пору младенчества русской прозы, мы не раз обнаруживаем рядом с именем Погорельского слово «первый»: из-под его пера выходит первая русская фантастическая повесть, один из первых бытовых, «семейных» романов.     «Лучший из худших, то есть, если угодно, очень хороший писатель… ». Эта парадоксальная оценка, принадлежавшая Н. Г. Чернышевскому, относится к Антонию Погорельскому, стоявшему у истоков русской романтической прозы.     Писатель не очень усердный, можно сказать, рассеянный, творивший немного и неспешно, Погорельский тем не менее занял в литературе 1820-1830-х годов заметное место. Исследователи единодушно признают за ним ряд важных заслуг в развитии русской прозы «допушкинского» и «догоголевского»периода, в становлении и формировании романтического направления.     Литературное наследие невелико, однако и оно едва изучено. Архив его почти бесследно исчез, беспечно предоставленный писателем воле судьбы и игре случая. В последние годы жизни, совершенно оставив литературную деятельность, равнодушный к писательской славе, Погорельский мало о нём заботился. Как утверждает легенда, управляющий его имением, страстный гурман, извёл бумаги своего патрона на любимое кушанье — котлеты в папильотках…     Вступив в литературу «карамзинистом», причастный затем к пушкинскому кругу, Погорельский творчески продолжился не только в таких ближайших младших современниках, как Гоголь или В. Одоевский, но и в значительной мере в следующем литературном поколении — прежде всего в племяннике воспитаннике своём Алексее Констаниновиче Толстом, на творческое формирование которого он оказал немалое влияние.          Алексей Алексеевич Перовский родился в екатерининское царствование, в 1787 году в подмосковном селе Перово. Он был внебрачным сыном графа Алексея Кирилловича Разумовского и «девицы» Марии Михайловны Соболевской. Союз этот оказался прочным: он длился до самой смерти Разумовского и дал многочисленное и яркое потомство. Граф помимо законной супруги и отпрысков имел ещё десять детей от мещанки Марии Соболевской. В 1810-х годах император Александр I по ходатайству графа пожаловал всем его «воспитанникам» дворянское звание, однако, категорически отказался сделать то же самое для их матери. Незаконные дети Алексея Кирилловича получили фамилию Перовские — от подмосковной усадьбы Разумовских Перово, где некогда императрица Елизавета Петровна тайно венчалась с двоюродным их дедом и своим фаворитом. Самый род Разумовских отнюдь не мог похвастать древностью: лишь к середине восемнадцатого столетия он головокружительно вознёсся из черниговских крестьян до первых приближённых двора и государственных деятелей благодаря благосклонности Елизаветы Петровны к красавцу пастуху и певчему сельской церкви Алексею Розуму. Отец писателя, граф Алексей Кириллович Разумовский, приходился сыном президенту Академии художеств и последнему гетману Украины Кириллу Разумовскому, а также племянником елизаветинскому фавориту А. Разумовскому и внуком регистровому казаку Григорию Розуму.     Нужно сказать, что графские «воспитанники» оказались чрезвычайно достойными людьми. Особенно прославились сыновья. Так, Лев Перовский был военным, а позднее министром внутренних дел и уделов. До крупных чинов дослужился и Василий Перовский, в середине 19-го века он исполнял должности самарского и оренбургского генерал-губернатора. В 1833 году его посетил в Оренбурге Александр Сергеевич Пушкин, собиравший на Урале материалы для «Истории Пугачёвского бунта». Несколько позже в Отдельном Оренбургском корпусе, который также подчинялся В. Перовскому, отбывал ссылку рядовым солдатом поэт и художник Тарас Шевченко. Наш герой, Алексей Перовский, стал видным деятелем народного просвещения и писателем-романтиком под псевдонимом Антоний Погорельский. Что касается дочерей Перовских, то, например, одна из них, Анна, вышла замуж за графа Константина Толстого, брата выдающегося художника и медальера Фёдора Толстого. В 1817 году у них родился сын-будущий замечательный поэт, писатель и драматург и автор интереснейших ужасных рассказов Алексей Константинович Толстой. Мужем другой дочери, Ольги, стал новгородский помещик М. Жемчужников. От этого брака было двое сыновей, тоже впоследствии прославившихся… Из семьи Перовских вышла и известная террористка-народница Софья Перовская.     «Случайный» отпрыск одного из самых знаменитых «случайных» семейств в России, Алексей Перовский проводит детство в Почепе — брянском имении отца, где тот, удалившись с воцарением Павла I-го от государственных дел, живёт в это время. Дети живут в роскоши, но – на положении сирот и воспитанников. Отец — человек надменный, желчный, истовый масон — и вольтерьянец, мизантроп, равно способный к христианскому смирению и жестокостям, — выступал поначалу в роли благодетеля, и, похоже дети допускались к нему нечасто. Есть свидетельства, что к старшему — Алексею — граф Алексей Кириллович особенно благоволил.     Тем не менее Перовские получают блестящее разностороннее домашнее образование. Когда Разумовский – не без труда — добивается возведения их в дворянство, будущий писатель получает возможность продолжить образование в Московском университете. Это произошло в августе 1805 года. Уже через два года, в октябре 1807 года, он заканчивает университет и получает высшую учёную степень — доктора философии и словесных наук. Прочитанные им при этом три обязательные пробные лекции (две из них Перовский, сверх установленных требований, прочёл на немецком и французском языках) были посвящены ботанике, предмету страстного увлечения отца, привитого к сыну: 1) «Как различать животных от растений и каково их отношение к минералам» на немецком «Wie sind Thiere und Gewachse von einander unterschieden und welches ist ihr Verhaltnis zu den Mineralien» 2) «О цели и пользе Линеевой стстемы растений» на французском «Sur le but et l’utilite du systeme des plautes de Linne» 3) «О растениях, которые бы полезно было размножать в России» на русском. Обращение к профессорам, предварявшее третью, русскую лекцию, изобличало в молодом кандидате в доктора поклонника Карамзина. Лекции эти можно считать своеобразным подступом к серьёзным литературным трудам, настолько явственно проступает в них ориентация на повествовательные приёмы Карамзина, горячим поклонником которого был молодой автор. В них же заключено зерно увлечений Перовского и сельским хозяйством, чему в немалой степени способствовало его участие в управлении огромными имениями отца. К этому же времени относится и первый литературный опыт Перовского: в 1807 году он переводит на немецкий язык «Бедную Лизу» Карамзина, считая её «восхитительным произведением», »великолепным « и «прекрасным» именно «по способу своего изложения». Труд свой, изданный в Москве, Перовский посвящает «его превосходительству г-ну тайному советнику и действительному камергеру графу Алексею Разумовскому». Церемонность и «этикетность» этого посвящения достаточно выразительно рисует характер отношений между отцом и сыном, в факте посвящения есть и какой-то исторический парадокс: в ближайшие же годы Разумовский, уже в качестве министра народного просвещения, будет получать доносы П. И. Голенищева-Кутузова на опасного вольнодумца Карамзина. «Если бы мой опыт и удался наилучшим образом, — писал Перовский, — то и тогда, не будь Вашего одобрения, я счёл бы его весьма несовершенным. Моё единственное желание, чтобы Вы восприняли эти листки как знак совершенного уважения и как единственно доступное мне доказательство безграничной благодарности, которой я Вам обязан. Вашей светлости преданнейший слуга… »     Спустя год после «Бедной Лизы», в 1808 году, выходят отдельной книжкой прочитанные в университете лекции Перовского-на этот раз с посвящением брату Алексея Кирилловича Льву Кирилловичу Разумовскому. Известен и подносной экземпляр книги сестре графа Наталье Кирилловне Загряжской-той самой Загряжской, с которой породнился впоследствии через жену свою Пушкин и которую так полюбил. Всё это, казалось бы, второстепенные, но весьма показательные факты признания незаконного сына А. К. Разумовского ближайшими знатными родственниками. Это, несомненно, имело для молодого Перовского важные и благие последствия. Лев Кириллович жил в Москве не только широким и богатым барином, но и тесно дружил с Карамзиным, семейством Вяземских, с известным знатоком музыки графом М. Ю. Виельгорским. Тогда же, в университетские годы, сближается с ними, а также с Жуковским и Перовский. Сходится он и с младшим Вяземским (скорее всего, в 1807 году). Вместе они «переплыли быстрой младости поток», вместе прошли по жизни, сохранив близость до конца дней.     Мой товарищ, спутник милый,     На младом рассвете дня,     С кем испытывал я силы     Жизни новой для меня    .....................................................     Как-то, встречею случайной,     Мы столкнулись в добрый час,     И сочувствий связью тайной     Породнились души в нас.    (П. А. Вяземский. «Поминки»)     Усилия и таланты молодого Перовского оказались в первую очередь напрвленными на чиновничью службу, а обширные связи и возрастающий вес его отца в правительственных кругах открывали ему широкие возможности для быстрого служебного продвижения. Окончив университет в октябре 1807 года, Перовский отправляется служить в Петербург в январе 1808 года, получив довольно высокий для молодых лет чин коллежского асессора в шестом департаменте Сената. Отец его к этому времени возвращается к государственной деятельности попечителем Московского учебного округа, а спустя несколько лет становится министром народного просвещения.     Сын влиятельного вельможи, однако, не намерен был по примеру других манкировать службой. Уже в августе 1809 года он оставляет рассеянную и весёлую столицу для полугодовых скитаний по русской провинции-он прикомандирован к сенатору П. А. Обрескову, отправляшемуся ревизовать Пермскую, Казанскую, Нижегородскую и Владимирскую губернии. Картины русской провинциальной жизни дали немало впечатлений и немалую пищу его острому глазу и уму. Не случайно уже после смерти друга, возвращаясь мыслью к этому времени, когда в будущем авторе «Монастырки» «художник зрел», Вяземский, участник той же Комиссии, писал:      Вопрошал ты быт губерний,     Их причуды, суеты     И умел из этих терний     Вызвать свежие цветы     По возвращении из поездки Перовский недолго задержался в Петербурге — его вновь потянуло в уютную, родную Москву. В ноябре 1810 года он переезжает сюда на службу экзекутором в одном из отделений 6-го департамента Сената. Думается, не последнюю роль сыграли здесь московские дружеские привязанности, и это не удивительно: в Москве магнитом притягивал кумир Карамзин, кипение литературной жизни, и «старшие» — сам Карамзин и его соратники-с надеждой смотрели на новое литературное поколение, среди которого уже заявили о себе Жуковский и Вяземский. Переписка с последним даёт нам прямые свидетельства такого общения Перовского с этим кругом. Неизвестно, осознаёт ли себя в это время литератором сам Перовский-во всяком случае, он уже автор литературного перевода и «грешит» стихами. Вообще-то, его литературные наклонности проявились уже с детства. В домашнем архиве Н. В. Репнина (по указанию биографа А. Погорельского В. Горденю) хранилась тетрадка с детским сочинением Алексея, поднесённым отцу в день его именин. Стихотворные обращения Вяземского к Перовскому помогают составить некоторое представление о характере и литературных вкусах молодого человека, которому сопутствует «гений златокрылый». Он-тайный сочинитель «идиллий», однако вместе с тем и постоянный участник дружеских собраний ироничной и разгульной московской молодёжи, среди которой Вяземский-«безумец, расточитель молодой»-заводила и любимец. Не случайно наряду с «идиллиями» появляются у Перовского в эту пору и «амфигурии» — шуточная, стихотворная галиматья, сопровождающаяся нередко весёлой мистификацией. За Перовским упрочивается репутация «проказника милого» и мастера «шутейного» розыгрыша — недаром он записывает свои стихи в альбом другого известного московского острослова и поэта-дилетанта С. А. Неёлова. К примеру:      Министр Пит в углу сидит     И на гудке играет     Но входит поп     И, сняв салоп     Учтиво приседает.     Вольтер старик,     Сняв свой парик,     В нём яицы взбивает,     А Жан Расин,     Как добрый сын,     От жалости рыдает.     Совершенно очевидно, однако, что у Перовского стихи эти — не плод «чистого» литературного творчества; они возникают как отражение определённого образа жизни, определённой формы бытового поведения. Впоследствии это «бытовое» мистификаторство органично входит в литературный метод писателя, составляя его оригинальную и отличительную черту. Традиция же «шутейного» стихотворства-конечно, не без прямого влияния Перовского — спустя несколько десятилетий с блеском воскреснет и продолжится под пером его племянника — одного из соавторов Козьмы Пруткова.     Однако Перовского в эти годы отличает не одна весёлость, но и «здравый»ум, независимый и проницательный взгляд на «лиц, обычаи и нравы», которые он внимательно следит «наедине». Внутреннее становление, выбор жизненной позиции осуществлялись непросто. так, в поисках её Перовский неоднократно делает попытки сближения с масонами, хочет стать членом ложи, и только неожиданное сопротивление отца, видного и влиятельного масона, воспрепятствовало этому намерению: «Алексею Алексеевичу рано ещё с нашими беседами заниматься, а надобно ему наперёд оглядеть мир с его красотами».     Молодой человек пытается занять себя и деятельностью на общественном поприще: он становится членом Общества испытателей природы, его подпись значится в числе основателей Общества любителей российской словесности (1811-1830). В чопорную и монотонную протекавшую деятельность последнего из них Перовский пытается внести некоторое разнообразие, предложив председателю Общества А. А. Прокоповичу-Антонскому для публичных чтений свои шутливые стихи «Абдул-визирь». Вскоре он уже упоминается и среди действительных членов Общества истории и древностей российских. Но и здесь он, очевидно, не находит удовлетворения и в работе обществ фактически не принимает. Москва не оправдала надежд, и в январе 1812 года Перовский покидает её и снова устремляется в Петербург-на этот раз секретарём министра финансов по департаменту внешней торговли.     Однако служить ему здесь довелось недолго — с вторжением Наполеона в Россию Перовский, подобно многим, увлечённый общим патриотическим порывом, уже не мог мыслить себя штатским чиновником, — в июле он наперекор отцу становиться казачьим офицером. В чине штаб-ротмистра его зачисляют в 3-й Украинский казачий полк. Самый характер конфликта с отцом весьма показателен: запрещение Разумовского сыну ехать на театр военных действий было столь резким и категоричным, что сопровождалось даже угрозой лишить «незаконного» наследника материальной поддержки и имения. В ответ на это Перовский писал ему: «Можете ли Вы думать, граф, что сердце моё столь низко, чувства столь подлы, что я решусь оставить своё намерение не от опасения потерять вашу любовь, а от боязни лишиться имения? Никогда слова сии не изгладятся из моей мысли… »     Решение Перовского осталось неизменным, и военная служба его продлилась до 1816 года. В составе 3-го Украинского полка он проделал труднейшую военную кампанию осени 1812 года, принимал участие в партизанских действиях, сражался под Тарутином, Лосецами, Морунгеном, Дрезденом и при Кульме. Отличаясь храбростью и горячей патриотической настроенностью, Перовский прошёл типичный для передового русского офицерства боевой путь, освобождал свою родину и Европу от нашествия наполеоновских полчищ, разделяя со своими товарищами тяготы воинской службы, сражался с врагами, бедствовал, побеждал. В октябре 1813 года, после взятия Ляйпцига, прекрасно зарекомендоваший себя и к тому же свободно говоривший по-немецки молодой офицер был замечен генерал-губернатором королевства Саксонского (Саксония выступала в войне на стороне Наполеона) князем Н. Г. Репниным-Волконским и назначен к нему старшим адьютантом. В мае 1814 года Перовский был переведён в лейб-гвардии Уланский полк, стоявший в Дрездене. Здесь Перовский прожил более двух лет.     Жизнь в Германии, вхождение в немецкую культуру, разнообразные художественные впечатления, знакомство с новинками немецкой романтической литературы серьёзно повлияли на формирование эстетических вкусов будущего писателя. Очень вероятно, что в эти годы он по свежим следам знакомится с первыми сборниками рассказов Э. Т. А. Гофмана: «Фантазии в манере Калло» (1814), «Ночные рассказы» (1816), романом «Эликсир дьявола» (1815). Многие сюжеты и мотивы, заимствованные как раз из этих произведений, спустя десятилетие воскреснут и впервые обретут жизнь на русской почве под пером писателя Антония Погорельского. С этого времени причудливая фантастика гофмановских сказок надолго будет и занимать, и пленять русские умы.     В 1816 году Перовский вновь появляется в Петербурге: расставшись с военным мундиром, он получает чин надворного советника и становится чиновником особых поручений в департаменте духовных дел иностранных исповеданий, поступив сюда под начало А. И. Тургенева. Здесь быстро возобновляются его литературные связи. В Петербурге Жуковский, Карамзины. Перовский окунается в среду «арзамасцев», для него, «арзамасца» по духу и складу характера несомненно, близкую и созвучную. Атмосфера весёлого и безоглядного сокрушения архаических канонов находит в нём несомненный отклик. Во всяком случае, он явно охладевает к идее государственного служения-при всех связях Перовский не удостоился за это время ни одной награды — и «поворачивается» к словесности.     В это время в семье Перовских происходит важное событие, во многом определившее ход его дальнейшей жизни: у его сестры, красавицы Анны Алексеевны Разумовской, бывшей замужем за графом К. П. Толстым, рождается сын Алексей, будущий писатель Алексей Константинович Толстой, хорошо знакомый любителям жанра ужасов по таким рассказам как «Упырь» и «Семья вурдалака». Однако брак этот не сложился: сразу после рождения ребёнка Анна Алексеевна оставляет мужа, и Алексей Перовский увозит сестру и полуторамесячного племянника в своё имение, сельцо Погорельцы Черниговской губернии. Отныне и до конца дней он посвящает себя заботам о них и воспитанию горячо любимого им Алексаши.     В ближайшие годы Перовский делит, по-видимому, своё время между Погорельцами и Петербургом, где состоит на службе. Во всяком случае известно, что осенью 1818 года он-в кругу петербургских друзей, следующим летом навещает Карамзиных в Царском Селе.     В это же время он знакомится и с Пушкиным. Имя юного поэта ему наверняка известно ещё ранее. С возвращением в Петербург круг общения оказался достаточно узким: вечера у Жуковского, Александра Тургенева, у самих Перовских-в это время в Петербурге и брат Алексея, Василий Алекссевич-друг Жуковского, впоследствии оренбургский военный губернатор, сопровождавший Пушкина по пугачёвским местам.     В 1820 году Алексей Перовский заявляет о себе и как литератор: вновь пробует силы в поэзии-на этот раз «серьёзной». Однако дошедшие до нас опыты той поры-не вполне отделанная баллада «Странник-певец» и послание «Друг юности моей», адресованное скорее всего сестре в связи с рождением племянника, — не дают достаточного материала для какких бы то ни было оценок, тем более что оба стихотворения остались в рукописи. Единственная его стихотворная публикация этого времени-перевод одной из од Горация, напечатанный в журнале Греча «Сын отечества» (1820, Ч. 65). Так или иначе опыты эти, написанные хотя и талантливым, но вполне традиционным пером, автора, вероятно не удовлетворяют, и другие образцы стихотворства Перовского нам не известны.     Однако отнюдь не ода Горация обратила внимание на новое литературное имя.     В конце июля-начале августа 1820 года выходит отдельным изданием первая поэма Пушкина «Руслан и Людмила», и вокруг неё разворачиваются ожесточённые журнальные бои. Самая полемика эта возникла в атмосфере активного наступления ревнителей канонов классицизма на новое-романтическое-литературное направление и явилась прямым её следствием. Статьи в московских и петербургских журналах упрекали Пушкина в нарушении сложившихся норм жанра и стиля и в пренебрежении законами «нравственности». В защиту поэта от лица его единомышленников и друзей с блестящими статьями выступил Алексей Перовский — и статьи эти в спорах вокруг «Руслана и Людмилы» заняли особое место. В этом первом своём заметном печатном выступлении Перовский представлял определённую литературную позицию, выражавшую взгляды старших «арзамасцев», в первую очередь Жуковского, Вяземского, Александра Тургенева, и обнаруживавшую в нём не только ценителя и почитателя восходящей поэтической звезды, но и приверженца нового направления, литератора пушкинского круга. Яркая одрённость, острота и меткость суждений, а также способность к литературной мистификации, удачно и тонко использованной в качестве полемического приёма, — всё это раскрылось в статьях Перовского в полной мере.     Ареной основных битв стал журнал «Сын отечества». Против Пушкина выступил здесь А. Ф. Воейков — «арзамасец», тяготевший, однако, по своей литературной ориентации к «классицистской» нормативности, и Д. П. Зыков, друг П. А. Катенина, архаиста и открытого противника «Арзамаса», которого Пушкин и его друзья считали автором статьи. И Воейков в своём печально знаменитом «Разборе», и Зыков в «вопросах», составлявших статью и направленных на разоблачение сюжетных, композиционных и художественных «нелепостей» «Руслана и Людмилы», — оба выступали с позиций нормативных поэтик XVIII века.     Антикритики Перовского рождались в кругу сторонников Пушкина и, видимо, предварительно там обсуждались. Во всяком случае о первой из них (против Зыкова) Тургенев извещал Вяземского ещё до печати, а по поводу статьи Воейкова, возмутившей «арзамасцев», он тому же корреспонденту сообщал: «О критике на Пушкина я уже писал к тебе и откровенно говорил Воейкову, что такими замечаниями не подвинешь нашей литературы. Вчера принёс ко мне Алексей Перовский замечания на критику, и довольно справедливые. Я отправлю их в «Сына»».     Пародируя комическую сторону «допроса», учинённого юному поэту Зыковым, едко иронизируя над мелочной придирчивостью Воейкова, Перовский вместе с тем выступает против самих принципов классицистской поэтики, которые исповедуют его литературные противники, намекая, между прочим, и на неблаговидность нападений на высланного поэта. Он требует для Пушкина-«юного гиганта»-критики не только «истинной», но и благожелательной, подчёркивая тем самым высокий авторитет нового поэтического гения, в котором, как и «арзамасцы», видит надежду русской словесности. «Мои чиновники: Воейков (также служивший в это время под началом Тургенева) и Алексей Перовский батально ругаются за Пушкина», — писал в эти дни А. Тургенев Вяземскому.     Критические выступления Алексея Перовского были высоко оценены и самим Пушкиным. Следя за полемикой из южной ссылки и не зная ещё об авторстве Перовского, он писал 4 декабря 1820 года Н. И. Гнедичу: «… тот, кто взял на себя труд отвечать ему (Воейкову) (благодарность и самолюбие в сторону), умнее всех их». Позже, в 1828 году, в предисловии ко второму изданию «Руслана и Людмилы», вспомнив о «вопросах» Зыкова, Пушкин назвал ответ Перовского ему «остроумным и забавным».     В том же 1820 году Алексея Перовского избирают членом Вольного общества любителей российской словесности. К этому времени во главе его становится Фёдор Глинка, и видную роль в обществе начинают играть будущие декабристы: К. Ф. Рылеев, Николай и Александр Бестужевы, В. Кюхельбекер. Сюда же входят А. Дельвиг, А. Грибоедов. Со многими из них Перовский сближается лично. Во всяком случае по важному свидетельству И. Н. Лобойко, он встретился с некоторыми из них на одном из званых вечеров у Перовского. Не следует, конечно, преувеличивать значение и характер этих связей. Как вспоминал позже А. К. Толстой, то огромное доверие, которое он испытывал к своему дяде, постоянно «сковывалось опасением его огорчить, порой-раздражить и уверенностью, что он будет со всем пылом восставать против некоторых идей и некоторых устремлений… Помню, — пишет Толстой, — как я скрывал от него чтение некоторых книг, из которых черпал тогда свои пуританские принципы, ибо в том же источнике заключены были и те принципы свободолюбия и протестантского духа, с которыми бы он никогда не примирился… ». Конечно, Перовский, человек весёлый, общительный и умный, в первую очередь необыкновенно привлекал к себе, по словам того же Лобойко, «добродушным и занимательным обхождением». И однако не только этим объясняется несомненная близость его в эту пору к передовым петербургским кругам.     Весной 1822 года умирает в Почепе граф А. К. Разумовский, а уже в июле Перовский подаёт в отставку и поселяется в наследственном теперь сельце своём Погорельцы. Вместе с ним живёт и Анна Алексеевна с сыном. Здесь, в тиши украинской деревни, в уединении, скрашенном присутствием дорогих людей, превосходной библиотекой и изысканной обстановкой барского дома, рождается писатель Антоний Погорельский.     Несколько лет Перовский почти безвыездно живёт то в Погорельцах, то в другом наследственном имении-Красном Роге, занимается садоводством, поставкой корабельного леса на николаевские верфи. В это время, по-видимому, он и пишет первые свои повести, вошедшие потом в цикл «Двойник, или Мои вечера в Малороссии»: «Изидора и Анюту», «Пагубные последствия необузданного воображения» и «Лафертовскую маковницу». Во всяком случае, отправляясь в январе 1825 года в Петербург, Перовский везёт уже с собой последнюю из названных повестей, и она появляется в мартовской книжке петербургского журнала А. Ф. Воейкова «Новостей литературы». Для этого же журнала предназначал он и «Пагубные последствия… » (под первоначальным названием «Несчастная любовь»), но не опубликовал и позднее переработал.     «Лафертовская маковница», подписанная новым литературным именем-псевдонимом Антоний Погорельский (от имения Погорельцы), — сразу обратила на себя всеобщее внимание. Сочетание фантастической сказки, рассказанной к тому же озорно и непринуждённо, с сочно выписанным бытом московских окраин, было внове; внове оказалось и дерзкое небрежение автора к «здравой» необходимости «разумного»объяснения чудесного: в русской литературе появилась первая фантастическая повесть. В населённым мелким московским людом Лефортове, в убогом домике отставного почтальона Онуфрича, читатель встречается с образом лафертовской маковницы-старой колдуньи, которая выбирает для дочери почтальона, а своей внучке, бесприданнице Маше, жениха Аристарха Фалалеевича, на поверку оказывающегося любимым чёрным котом бабушки-ворожеи. Разрушив колдовские чары и отказавшись от неправедного богатства, оставленного бабушкой, Маша выходит замуж за полюбившегося ей пригожего сидельца, словно в награду девушки оказавшегося богатым наследником.     Необычность сюжетной концовки и отсутствие вполне разрешающего фантастический план аккорда смутили, прежде всего, издателя «Новостей»-всё того же Воейкова, снабдившего повесть своей «Развязкой». Он счёл необходимым объяснить все детали и перипетии фантастичнского сюжета с точки зрения здравого смысла, а также бытовых и психологически оправданных реалий. «Благонамеренный автор сей русской повести, вероятно, имел здесь целью показать, — писал Воейков, — до какой степени разгорячённое и с детских лет сказками о ведьмах напуганное воображение представляет все предметы в превратном виде». С точки зрения Воейкова, богатство старухи не что иное, как «богатая дань суеверных людей», приходивших к ней гадать, чёрный кот, превратиышийся в господина Мурлыкина, — плод расстроенного «мнимым колдовством маковницы» воображения Маши-благо, Мурлыкин «на беду свою был черноволос, круглолиц и носил густые бакенбарды» и т. д. Извинение этому издатель находил в «суеверии русского простого народа, мало знакомого с просвещением», тем более что суеверие, к возмущению, его распространилось даже среди просвещённых парижанок. Для рационалиста Воейкова напряжённая и ироничная романтическая фантастика «Лафертовской маковницы» оказывается совершенно непонятной, чуждой и –неприемлемой. Новый способ художественного мышления вызывает противодействие: по существу, его «примечание издателя» явилось продолжением старого спора с Перовским, возникшего пять лет назад по поводу «Руслана и Людмилы». Не случайно, издавая несколько лет спустя «Двойника», Перовский заключает вошедшую туда «Лафертовскую маковницу» полемическим-совершенно в духе его критических статей, — исполненным насмешливой иронии авторским диалогом с Двойником, прямо адресующим читателя к сентенциям Воейкова: «… напрасно, однако ж, вы не прибавили развязки», — говорит Двойник. — «Иной и в самом деле подумает, что Машина бабушка была колдунья. — Для суеверных людей развязок не напасёшься, — отвечал я. — Впрочем, кто непременно желает знать развязку моей повести, тот пускай прочитает «Литературные новости»1825 года. Там найдёт он развязку, сочинённую почтенным издателем «Инвалида», которую я для того не пересказал вам, что не хочу присвоивать чужого добра».     Весьма примечательна реакция на повесть Пушкина. «Душа моя, что за прелесть бабушкин кот!-писал он в восхищении брату из Михайловского 27 марта 1825 года. — Я перечёл два раза и одним духом всю повесть, теперь только и брежу Тр (ифоном) Фал. (елеичем) Мурлыкиным. Выступаю плавно, зажмуря глаза, повёртывая голову и выгибая спину. Погорельский ведь Перовский, не правда ли? » (Пушкин оговорился, назвав кота Трифоном. На самом деле Аристарх Фалелеич). Много позже в «Гробовщике», несомненно близком по стилистике «Лафертовской маковнице», Пушкин сравнит своего будочника Юрко с почтальоном Онуфричем Погорельского.     Природа фантастики в повести представляет собой слияние двух традиций: народной сказки и гофмановских мотивов. О последних следует сказать отдельно. Увлечение творчеством Гофмана в России первой половины 19 века носило повсеместный характер, а А. Погорельский одним из первых обратился к его произведениям как к источнику литературных приёмов, мотивов и сюжетных ситуаций. О Гофмане в повести напоминает многое. Это старуха колдунья, которая совмещает своё мистическое ремесло с обыденной торговлей медовыми маковниками и платным гаданием, причём «из красноречивых уст её изливались рекою пророчества о будущих благах, — и упоённые сладкой надеждой посетители при выходе из дома нередко награждали её вдвое более, нежели при входе». Читатель тех лет не мог не вспомнить при этом «Золотой горшок» и Луизу Рауерин, совмещавшую колдовство с продажей яблок, и её чёрного кота, способного, как и кот старухи из «Лафертовской маковницы», к перевоплощениям.     Ещё важнее сходство основных структурных принципов: у Погорельского, как и у Гофмана, повествование строится на постоянном переплетении сверхъестественного и реального. Однако художественное своеобразие повести заключается в использовании автором так называемой народной фантастики. Речь идёт о народных суевериях, предрассудках, чертах народной сказки и представлениях простого человека о добре и зле, которые и создают необыкновенный колорит повести. Юмористические черты в облике кота-чиновника, мотив нечистой силы денег, характерный для романтиков «меркантильной» эпохи, предвосхищают у Погорельского поэтику Н. В. Гоголя.     Например, в повести несколько раз упоминается число «три» в связи с колдовством старухи. Первый раз-в рассказе о мести колдуньи полицейскому, написавшему на неё донос, говорится, что она отомстила ему трижды: «… скоро после того сын доносчика, резвый мальчик, бегая по двору, упал на гвоздь и выколол себе глаз; потом жена его нечаянно поскользнулась и вывихнула ногу; наконец, в довершении всех несчастий, лучшая корова их, не будучи прежде ничем больна, вдруг пала». Следует обратить внимание на последний способ мести: по народным поверьям, если начали без видимой причины гибнуть домашние животные, особенно коровы, значит, чем-то обидели, разозлили колдуна. Ведь корова в то время-кормилица, без которой большой семье не выжить.     Приехав в Петербург, Перовский не только вступает на литературное поприще и возобновляет литературные связи; возвращается он и к государственной службе: ему предложена должность попечителя Харьковского учебного округа. В ведении Перовского оказывается не только Харьковский университет, но и Нежинская гимназия высших наук, где учился тогда Гоголь. Однако новые служебные обязанности не требовали его постоянного присутствия в Харькове, и Перовский вновь возвращается в Погорельцы, где, между прочим, немало времени уделяет и воспитанию племянника. Через год он вновь в Петербурге, куда на этот раз едет для переговоров с министром народного просвещения А. С. Шишковым по поводу бедственного состояния вверенного ему университета. По приезде в Петербург Перовский назначается ещё и членом Комитета по устройству учебных заведений и производится в действительные статские советники. В том же 1826 году по распоряжению Николая I Перовский пишет записку «О народном просвещении в России», явившуюся рецензией на доклад известного своими реакционными идеями попечителя Казанского учебного округа М. Л. Магницкого «О прекращении преподавния философии во всех учебных заведениях». Напомним, что в это же время-также по предложению Николая I-пишет свою известную записку о народном просвещении и Пушкин.     Осень 1826-го и зиму следующего года Перовский проводит между Петербургои и Москвой; в Москву уезжает Анна Алексеевна с сыном, здесь живёт во втором замужестве-за генерал-майром Денисьевым-и мать Перовских. Мария Соболевская жила в полном достатке, приобрела обширную усадьбу на Новой Басманной в Москве, и хотя так и осталась в мещанском сословии, стала потом законной супругой генерал-майора М. Денисьева. Стоит остановится отдельно на истории Басманной улицы и особняке матери Перовского.     В современной Москве всё же сохранились заповедные уголки, где, казалось бы, остановилось время. Одно из таких мест-Басманная слобода. Её возникновение относится ко второй половине 16 века, и традиционно считается, что название своё она получила от казённого хлеба «басман», который выпекали именно здесь и поставляли исключительно к царскому столу. Однако эта версия представляется сомнительной. Вряд ли в Москве было так много пекарей, делавших особый хлеб, чтобы они образовали целую слободу, и притом весьма немалую (скажем, в 1679 году здесь насчитывалось 113 дворов). Подобно другим столичным слободам (Гончарной, Кузнечной, Кожевенной и т. д. ), Басманная возникла на месте поселения ремесленников-«басманников», которые выполняли узорные украшения на металле или коже. Такими тонкими листами обкладывали-«басмили»-деревянные кресты и оправы икон. «Крест деревяной, обит басмы медными, золочёными», — сообщает некая опись. А пекари… Что ж, какое-то число пекарей здесь тоже обитало, и они действительно изготовляли особый сорт хлеба, помеченный клеймом. Напомним, что басмой называли также послание с выдавленной печатью Золотоордынского хана. Таким образом, развитие слова могло быть следующим: ханская басма, потом вообще рельефные изображения, наконец, казённый хлеб с клеймом.     Первой образовалась в слободе Старая Басманная улица, затем появилась Новая Басманная. Обе они до конца 17 века были разделены огромными (около 4, 5 га) огородами Вознесенского женского монастыря, располагавшегося в Кремле. Особенно возросло значение улиц в царствование Петра I. Государь весьма часто ездил этой дорогой в Немецкую слободу и Лефортово. А вдоль обеих Басманных сталти селиться солдаты и офицеры вновь сформированных регулярных полков, благодаря чему местность эту одно время называли Капитанской слободой. Тогда же на Новой Басманной появилась церковь Петра и Павла, выстроенная архитектором И. Зарудным «по именному Царского величества указу и по данному собственнй Его Величества руки рисунку».     К середине 18 столетия социальный статус бывшей слободы резко меняется. Она становится одним из мест проживания родовитой аристократии: князей Голицыных, Куракиных, Трубецких, графов Головкиных, Шуваловых, Гудовичей, дворян Нарышкиных, Головиных, Лопухиных, Демидовых, Еропкиных, Сухово-Кобылиных… И по сию пору украшают улицы бывшие дворянские особняки и целые усадьбы, многие из которых недавно великолепно отреставрированы.     Один такой особняк (№ 27) возвышается на Новой Басманной улице рядом с бывшей Басманной полицейской частью с пожарной каланчой и недалеко от знаменитой площади Разгуляй. Дом деревянный, на высоком основании (ещё 18 века); в бельэтаже-вытянутые 8-стекольные окна, за ними находится анфилада парадных комнат. Выше –мезонин в пять окон под треугольным фронтоном. Центр здания выделен пилястровым портиком и скромно декорирован лепными украшениями.     Особняк был выстроен заново после пожара 1812 года, когда этим участком владел адмирал Н. С. Мордвинов, видный экономист, сторонник либеральных преобразований. Он оказался единственным, кто не подписал смертный приговор пятерым декабристам в 1826 году. Некоторое время этот дом снимал писатель Н. М. Карамзин. После Мордвинова особняк на Новой Басманной перешёл к новой владелице, и с той поры его именуют «домом Перовской» или «домом Денисьевой». Таким образом, этот московский особняк и получил в обиходе двойное и, даже тройное, название. Басманный дом был постоянно полон людбми-многочисленной Перовской роднёй. Так, художник Лев Жемчужников писал: «Я вспомнил давно прошедшее: своё детство и мать, комнаты, трюмо, двор и сад, обнесённые забором, каланчу. Дом, построенный из сосновых брусьев гужевого дерева, стоял необшитый… Усадьба была просторная; на большом дворе ходил журавль и паслась лошадь со спутанными ногами; в саду был пруд». С 1860-ых годов большинство зданий на Новой Басманной переходит от дворянства к купечеству. Такая же участь постигла и владение Перовской-Денисьевой. После смерти Василия Алексеевича Перовского (1857) хозяевами усадьбы становятся крупные купцы-текстильщики Алексеевы. Один из них –С. Алексеев-хотел построить здесь большие торговые ряды. Однако на этой тихой улице они выглядели бы неуместными. А между тем содержание такой обширной становилось накладным, и в конце 19 века сын С. Алексеева разделил его на девять частей, которые распродал, оставив лишь небольшой участок с домом.    … У старинного здания на Басманной в дальнейшем много раз менялись владельцы, были в нём одно время даже коммунальные квартиры и керосиновая лавка. Ну а сейчас тут находится коммерческий банк «Огни Москвы».     Итак, вернёмся вновь к нашему герою. В 1826 году он возобновляет знакомство с возвращённым из ссылки Пушкиным. С наступлением весны Перовский с сестрой и племянником почти на полгода уезжают в Германию. В Ваймаре они посещают Гёте — А. К. Толстой описал позже этот памятный визит в своих автобиографических заметках. По возвращении Перовского из Германии в 1828 году выходит в свет первая его книга – «Двойник, или Мои вечера в Малороссии». О книге сочуственно отозвался «Прусский инвалид» (1828, ч. 83), отметивший, что «не многие повести так занимательны, так остроумны. Не многие рассказаны и связаны с таким искусством». «Северная пчела» писала: «Автор искусно воспользовался разными поверьями, тёмными слухами и суеверными рассказами о несбыточных происшествиях и передал их нам ещё искуснее, умея возбуждать любопытство и поддерживать его до самой развязки» (СПч. 1828. №38).     Цикл рассказов — четыре новеллы, объединённые диалогическим обрамлением, самый характер и сюжеты вставных повестей, содержание бесед автора с Двойником, — всё это сразу же адресовало критиков к традициям западноевропейского романтизма, прежде всего к Л. Тику и Гофману с его №Серапионовыми братьями». В дальнейшем композиционное построение «Двойника»-первый такого рода опыт на русской почве-стал одним из излюбленных приёмов русских романтиков, получив продолжение и развитие в таких, например, выдающихся памятниках литературы романтизма, как «Вечера на хуторе близ Диканьки» или «Русские ночи» В. Ф. Одоевскогоили «Вечера на Хопре» М. Н. Загоскина. Однако в отличие от Гоголя и Одоевского, у которого повествование ведут четыре героя, проводящие время в развёрнутых философских спорах и воссоздающие внешнюю, «философскую» картину мира, двое «ведущих» у Погорельского-фактически однои то же лицо, одно человеческое сознание, внутри которого противоборствуют рационально-просветительское и романтическое начала. Не случайно в описании внешности Двойника Погорельский даёт точный свой автопортрет. Этот, как и другие лёгкие и изящные автобиографические «медальоны» в цикле, вновь невольно напоминают о пристрастии к литературной мистификации. И «открытое» автобиографическое начало, рисующее собственное его поместье, и элегические размышления о счастье, сюжетно и образно перекликающиеся со стихотворным посланием «Друг юности моей», также, несомненно, имеющим сугубо личный характер, — всё это до некоторой степени обличает в Погорельском литератора особого рода, не чуждого той степени высокого артистичного дилетантизма, при котором жизненные, ситуационные или художественные стимулы играют далеко не последнюю роль. Возможно, эта черта творческой индивидуальности писателя поможет нам до некоторой степени понять и принципиальные особенности его «Двойника».     Книга Погорельского, рождённая в атмосфере утверждавшего себя в русской литературе романтизма, в полной мере отразила этот «слом» направлений, движение писателя –сентименталиста карамзинской ориентации, разделявшего и просветительские идеи, к новому художественному мировоззрению. Самоё «двойничество» Погорельского представляет собой психологическую раздвоенность сознания именно такого рода. Речь у автора с Двойником идёт о «новомодных» предметах-предчувствиях, предсказаниях, привидениях, магнетической силе, и обсуждение их колеблется всё время между двумя крайними точками: пристальным интересом к названным темам и попыткам их рационального объяснения. Не случайно в этих дебатах находит себе место пространное рассуждение Двойника о свойствах человеческого ума, восходящее к философии материалиста Гельвеция. Эти тенденции «рациональной» фантастики, именно «рациональностью» своей отличающиеся от западных романтических образцов и в самых начальных, а порой и наивных формах сформулированные впервые Погорельским в «Двойнике», были подхвачены и развиты потом в русской романтической прозе, и полнее всего-В. Одоевским. Именно по этому принципу развивалась в основном русская фантастическая повесть. Названные особенности как раз и даю «ключ» к прочтению весьма разнохарактерных вставных новелл «Двойника», каждая из которых восходит к определённому литературному источнику.     Первая новелла — «Изидор Анюта» — прямо адресует нас к карамзинской «Чувствительной»повести. Погорельский сполна отдаёт ей дань и вместе с тем колеблет её устои. Непрвычная для этого жанра романтическая напряжённость действия, «таинственный» трагический финал, наряду с эти превосходные картины разорённой Наполеоном Москвы-всё это уже очевидные симптомы нарушения «чистоты» жанра.     Вторая новелла-«Пагубные последствия необузданного воображения»-также посвящена истории несчастной любви (так она первоначально и называлась), однако рассказана она уже совсем в ином ключе. В критической литературе, начиная с прижизненных откликов, эта повесть не раз с полным основанием связывалась с именем Гофмана. Однако наблюдение это справедливо лишь до известных пределов. В самом деле, Погорельский так открыто, местами почти дословно повторяет сюжетную коллизию гофмановского «Песочного человека», что нельзя не увидеть в этом сознательную намеренность приёма. Здесь также как у Гофмана, влюблённость молодого человека в куклу, то же его трагическое прозрение, безумие и конец. И тем не менее разница между двумя произведениями весьма существенна. Погорельский разрушает замкнутое существование гофмановских героев в мире мечты и поэзии, в мире полусна-полуяви и неожиданно переводит тональность повествования в иной, социально-дидактический регистр. Справедливо, что с Погорельского началась русская «гофманиана», ибо это –первое обращение русского писателя к Гофману, однако также справедливо, что с Погрельского началась и особая традиция освоения в России творчества великого немецкого романтика. Именно по пути привнесения социально-дидактических мотивов пойдёт в своих «гофмановских» фантастических повестяхстрастный поклонник немецкого писателя Н. А. Полевой; так же будет интерпретировать его и самый крупный русский романтик-фантаст Одоевский-в частности, мотив «кукольности» светского общества повторится у него в «Сказке о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту», в «Той же сказке, только наизворот», вошедших в цикл «Пёстрых сказок» (1833).     Что касается третьей новеллы «Двойника»-«Лафертовской маковницы»-то её «условное правдоподобие», ориентированную на фольклорную стихию, в художественном отношении оказалось наиболее совершенным и убедительным: повесть неизменно выделялась в цикле как наиболее удавшаяся. Как мы помним эта часть выходила отдельно ещё тремя годами раньше.     Последний рассказ «Двойника»-«Путешествие в дилижансе»-был также плодом литературных впечатлений. Он явился своеобразным откликом на модную повесть французского писателя и учёного Пужана « Жоко, анекдот, извлечённый из неизданных писем об инстинкте животных» (1824). Интерес писателя, естественника по образованию, к такого рода темам вполне понятен. Однако любопытно, что Погорельский, отталкиваясь от сюжетной коллизии произведений Пужана, создаёт свой –полемический-вариант повести о Жоко. Мелодраматической версии первоисточника-истории влюблённости самки-орангутанга в человека-он проитвопоставляет руссоистский рассказ о материнской привязанности обезьяны к похищенному ребёнку. Правда, и Погорельский не обходится без некоторого мелодраматического накала страстей-его герой сам убивает свою воспитательницу Туту, однако это нисколько не снижает полемического пафоса русского варианта. Если при этом учесть, что перевод повести Пужана в 1825 году появился в «Московском телеграфе», а в 1828 году написанная на её основе Габриэлем и Э. Рошфором мелодрама (руский перевод Р. М. Зотова) пошла на московской сцене, заключённый в последней новелле «Двойника» скрытый смысл становится особенно понятным.     Книга Погорельского широкого читательского успеха не имела и, в общем, осталась не до конца понятой. Даже С. П. Шевырёв, хорошо знавший немецкую романтическую литературу, в частности Гофмана, в новеллах о кукле и обезьяне увидел лишь «крайность своенравной и даже необузданной фантазии, преступившей границы всякого вероятия» (Московский вестник, 1828, ч. 10, № 14). Однако в откликах на «Двойника» все единодушно отмечали как редкое в современной литературе достоинство прекрасный, лёгкий и «заманчивый» слог. Мастерство превосходного устного рассказчика, не раз восхищавшее слушателей Погорельского, сказалось в его писательской манере сполна. Вяземский позже писал, что он «очень хорошо передаёт себя в слоге своём». Так или иначе «Двойник» остался не только памятником эпохи литературного «перелома», он явился и по-своему «провидческой» книгой, ибо тонкое литературное чутьё Погорельского помогло ему точно уловить и наметить ряд важных тенденций, развитых литературой романтизма, и нашедших потом наиболее совершенное своё выражение у Достоевского.     В следующем, 1829 году выходят ещё два «волшебных» произведения Погорельского: новелла «Посетитель магика» (согласно авторскому примечанию, перевод с английского) в журнале «Бабочка», с популярной в Европе легендой об Агасфере, и детская сказка «Чёрная курица, или Подземные жители», написанная Погорельским, скорее всего, для племянника. По-видимому, в конце 1828 года Жуковский писал Дельвигу, издававшему альманах «Северные цветы»: «У Перовского есть презабавная и по моему мнению прекрасная детская сказка «Чёрная курица». Она у меня. Выпросите её себе». Однако сказка вышла отдельным изданием, и ей, сразу покорившей читательские сердца, была суждена долгая жизнь. Одобрительные отзывы о ней поместили некоторые журналы, например «Московский телеграф» (1829, Ч. ХХV. №2).    … По холодным улицам зимнего Петербурга едет карета. Её пассажир –седой человек с удивительно добрыми и какими-то детскими глазами-глубоко задумался. Он думает о мальчике, которого собирается навестить. Это его племянник, Алёша-маленький. Ведь самого пассажира тоже зовут Алёша-Алексей Алексеевич Перовский. Перовский думает о том, как одинок его маленький друг, которого родители отправили в закрытый пансион и даже навещают редко. К Алёше часто ездит только его дядюшка-потому что очень привязан к мальчику и ещё потому что он хорошо помнит своё одиночество в таком же пансионе много лет назад. Алексей Перовский был сыном вельможи графа Разумовского, владевшего несметными земля и пятьюдесятью тремя тысячами крепостных крестьян. Сын такого человека мог быть почти принцем, но Алёша был незаконнорождённым. Только когда он стал уже взрослым, отец решился признать сына. Граф Разумовский любил Алексея. Но человек он был горячий, способный на страшные вспышки гнева. И вот в одну из таких злых минут он и сослал сына в закрытый пансион. Как Алёша был одинок в холодных казённых комнатах! Он очень тосковал и вот однажды решил бежать из пансиона. Памятью о побеге осталась на всю жизнь хромота: Алёша упал с забора и повредил ногу. Потом Алёша вырос. Воевал против Наполеона в Отечественную войну 1812 года-быть храбрым боевым офицером ему не помешала даже его хромота. Однажды Алёша –маленький рассказал дяде об одном случае: как гуляя на пансионатском дворе, он подружиляс с курицей, как спас её от кухарки, которая хотела сделать из неё бульон. А потом этот реальный случай превратился под пером Перовского в волшебную сказку, добрую и мудрую. Сказку, которая учила мальчика честности и мужеству.     Автор определил её жанр как волшебная повесть для детей. Сказка прелестна в своей безыскусной поучительности и яркости наивного вымысла о чудесной птице, помогающей доброму и честному мальчику-и уходящей от него, когда он стал легкомысленным и тщеславным ленивцем. В ней правдиво изображена жизнь старого Петербурга, убедительно раскрыт внутренний мир ребёнка, впервые в русской литературе после Рыцаря нашего времени Н. М. Карамзина ставшего главным героем произведения, ненавязчиво выведена мораль и тонко проявлено характерное для Погорельского органическое сплетение обыденности, юмора и фантастики. Впоследствии сказка была особенно любима Л. Н. Толстым, вошла в золотой фонд отечественной детской словесности, выдержав десятки переизданий на многих языках мира. Её содержание не исчерпывается рассуждениями, что надёжно только добытое трудом, что нехорошо предавать товарищей и что ужасно совершать непоправимые поступки. Во-первых, Погорельский счастливо изобрёл один из самых изящных литературных сюжетов. Во-вторых, сейчас можно сколько угодно удивляться тому, что он так ясно и мудро рассказал о почти неуловимых движениях души невзрослого человека: в то время до появления «Детства» Л. Н. Толстого оставалось ещё 26 лет, «Детства Тёмы» Н. Г. Гарина-Михайловского — 66, а «Детства Люверс» Б. Л. Пастернака-96. Если «Двойник»-собрание первых русских фантастических повестей, то «Чёрная курица» — первая русская авторская сказка в прозе для детей.     В том же 1829 году Перовского избирают в члены Российской академии. Он-в Петербурге, и среда его общения здесь-пушкинская. С самим поэтом он-в коротких дружеских отношениях и на «ты». По воспоминаниям Вяземского известно, например, что уже за несколько лет до этого Пушкин читал в доме Перовского в Петербурге своего «Бориса Годунова». Сближается он в это время с Дельвигом, и редакция готовящейся к изданию «Литературной газеты» видит в нём желанного автора. Перовский входит в большую литературу как писатель пушкинского круга.     С января 1830 года начинает выходить «Литературная газета», и в первых же её номерах появляется отрывок из нового романа Погорельского «Магнетизёр» (не имевшего, правда, продолжения), где в прекрасную бытовую живопись — описание провинциального купеческого семейства — вновь вторгается «таинственное». Казалось, Погорельский явно упрочивает за собой репутацию писателя «фантастического», но уже месяц спустя та же «Литературная газета» анонсирует другое крупное его произведение-совсем в ином роде, из жизни Маолороссии, в котором отмечаются «живость картин, верность описаний, счастливо схваченные черты нравов малороссийских и прекрасный слог». Речь шла о самом значительном создании Погорельского — романе «Монастырка».     Появление его имело некоторую предысторию, объясняющую особый накал страстей в широко развернувшейся вокруг него полемике. Дело в том, что незадолго перед этим, в конце 1829 года, на книжных прилавках появился роман Ф. В. Булгарина «Иван Выжигин». Написанный, как и «Монастырка», в жанре «нравоописательного романа», он, однако, своими охранительными идеяим, псевдоисторичностью и псевдобытописательством вызвал резкое противодействие в прогрессивных кругах. Тем не менее противопоставить ему было нечего, и читательский успех «Выжигина» оказался огромен. Резкое неприятие булгаринского творения пушкинским кругом явилось и следствием, и продолжением острой идейно-литературной борьбы. Появившаяся же из-под пера Погорельского история неискушённой воспитанницы Смольного монастыря Анюты, рассказанная просто, искренне и не без психологической достоверности, убедительная в своей реальности, верно схваченная жизнь Украины-всё это выгодно отличало его новый роман от «Ивана Выжигина». Не чуждый некоторой сентиментальности и искусственности сюжета, ромиан раскрывал внутреннюю логику характеров, и картины быта и нравов обретали в нём силу жизненной правды. »Вот настоящий и, вероятно, первый у нас роман нравов», — писал Вяземский, представляя читателю первый том «Монастырки» и героев романа: Анюту — «прототипа всех милых, простосердечных, откровенных монастырок бывших, настоящих и будущих»; Клима Сидоровича Дюндика — «лицо оригинальное, означенное резкими и забавными чертами и годное для изучения нравственного»; Марфу Петровну, «которая женщина себе на уме и вопреки духовного наставления вовсе не боится мужа, а напротив держит его в ежовых руковицах», двух её дочерей, «выучившихся французскому языку по книге «Jardin de Paradis pour lecon des enfants… ». Во всех этих лицах, не исключая и «племянника Марфы Петровны, господина Прыжкова, урождённого Прыжко», который вздумал промышлять на роменской ярмарке забавой парижских шалунов, Вяземский находил ту точность психологической и бытовой характеристики, которая делает их реально узнаваемыми фигурами провинциальной помещичьей среды. именно это, согласно Вяземскому, отличало «Монастырку» от нравоописаний Булгарина, не находящих в обществе прямых соответствий и переносящих на русский быт готовые схемы, заимствованные из иноязычных литератур. Формула «первый роман нравов» была в этом отношении полемической; она противопоставляла «Монастырку» как Булгарину, так и Нарежному, имевшим перед Погорельским только хронологическое первенство. «Нарежный был Теньер, и ещё русский Теньер романа. Романы Нарежного обдают нас варенухою, и куда автор ни вводит нас, а всё, кажется, не выходишь у него из корчмы. Действующие лица в новом романе совершенно других примет». В этом отзыве довольно точно схвачены литературные особенности «Монастырки»: бытовая сфера, освобождённая от несущественных, случайных черт, взятая в своих характерных проявлениях, и, с другой стороны, очищенная от натуралистического, «низкого», «грубого». Скажем сразу же, что в этом была и сила, и слабость «Монастырки» по сравнению с упомянутыми романами Нарежного, чьё бытописание ярче, смелее и свободнее. «Монастырка» же во многом зависит ещё от сентиментальной и романтической традиции, в которой держалось представление о бытовой сфере как о «низкой», требующей «очищения». Роман Погорельского, конечно, не реалистический роман; в нём есть и традиционно романтические ситуации и лица: таков, например, благородный цыган Василий, с которым связана целая сюжетная линия. Но он был значительным шагом вперёд по сравнению с «нравственно-сатирическим» романом, и к тому же верно отметил Вяземский, «язык и слог его» совершенно отвечали «требованиям природы и искусства». Это была также стрела, пущенная в Булгарина: его обвиняли именно в отсутствии «слога», в безжизненной правильности литературной речи.     Для характеристики отношения к «Монастырке» в пушкинском кругу небезынтересно вспомнить признание Баратынского, тонкого ценителя литературного стиля. Прочитав «Вечера на хуторе близ Диканьки», он писал: «Я приписывал их Перовскому, хоть я вовсе в них не узнавал его».     Статья Вяземского появилась в «Литературной газете» и прозвучала как боевой сигнал. Булгарин должен был отвечать и защищать свои принципы дидактического бытоописания. Ещё до выхода романа Погорельского он был предубеждён против автора. 25 июня 1830 года он писал жалобу шефу жандармов Бенкендорфу: «Меня гонят и преследуют сильные ныне при дворе люди: Жуковский и Алексей Перовский за то именно, что я не хочу быть орудием никакой партии». Так или иначе, но открыто нападать на «сильного при дворе» сановника и «сильного» литературного конкурента Булгарин не решается; он в своей «Северной пчеле» (№№ 32-37) увенчивает автора «Монастырки» розами, имевшими, однако, довольно острые шипы. Начав статью буквально с тех же уверений в своей «внепартийности», что и вписьме к Бенкедорфу, Булгарин расценивает «Монастырку» как роман «более юмористический, нежели сатирический», принадлежащий к числу тех « милых» произведений, в которых «не должно искать ни великих истин, ни сильных характеров, ни резких сцен, ни поэтических порывов», где представлены «обыкновенные случаи жизни, характеры, кажется, знакомые, рассуждения, слышимые ежедневно, но всё это так мило сложено, так искусно распределено, так живо нарисовано, что читатель невольно увлекается… »В этих вынужденных похвалах очень важно замечание об «обыкновенности» лиц и жизненных ситуаций, — именно этот упрёк, как известно, адресовал А. Бестужев «Евгению Онегину», и именно эта «обыкновенность», неприемлемая для романтической эстетики, открыла русской литературе новые пути.     Наряду с сомнительными похвалами и с признанием безупречности литературного слога булгарин адресует ряд полемических выпадов как непосредственно Погорельскому, так и автору статьи в «Литературной газете»; так, он решительно не соглашался, что «Монастырка»-«единственный русский роман, изображающий нравы в настоящем виде». Не обошёлся Булгарин и без довольно грубых выпадов личного свойства.     Пушкинская группа писателей продолжала наступление. В альманахе «Северные цветы на 1831 год», в «Обозрении российской словесности за вторую половину 1829 года и первую половину 1830 года» Орест Сомов разбирает уже сочинения Погорельского и Булгарина рядом. Обвиняя последнего в анахронизме и полном непонимании «общего характера русского народа», считая к тому же, что «Булгарин пишет как иностранец, который постиг механизм русского языка», критик, напротив, видит в романе Погорельского очерки характеров, «схваченных с самой природы», и как знаток Малороссии «отдаёт всю справедливость наблюдательности и меткости автора», психологической и этнографической верности романа.     Московские журналы, держась в стороне от петербургских литературных схваток, встретили «Монастырку» сдержаннее. Единодушно разделяя мнение о мастерстве Погорельского-рассказчика, они тем не менее оценили «Монастырку» как роман подражательный. По мнению критика «Московского телеграфа» (ч. 32, №5), это не более «как приятное описание семейственных интриг», в котором не следует искать «ни страстей, ни мыслей, ни глубокого значения». Критик объяснял «неумеренные» похвалы «Литературной газеты» личными дружескими связями писателя. Мнение «Московского телеграфа» вполне разделял и другой журнал-«Атеней» (ч. 2, №7). Брошенное Булгариным определение «Монастырки» как Милого», непритязательного романа нашло у москвичей сочувствие и поддержку; они не упустили случая задеть «литературных аристократов», каковыми считали пушкинско-дельвиговский кружок и которому, естественно, причисляли и Погорельского.     Однако острые и в сущности своём «партийные» споры не помешали шумному успеху романа. Им зачитывались в столицах и в провинции, и интерес к его продолжению не ослабевал в течение нескольких лет. Погорельский же заставил себя ждать довольно долго. Но когла, спустя три года, вышла, наконец, вторая часть «Монастырки», появление её было воспринято как заметное событие не только в узколитературных кругах: роман к тому времени обрёл широкую читательскую аудиторию.     Критические отклики на завершённый уже роман оказались спокойнее по тону и не были столь явно отмечены кипением страстей. Тот же «Московский телеграф» на этот раз писал, что «занимательность» этого «не высокого, не гениального, но чрезвычайно приятного, милого» произведения «так естественна, так проста и следственно близка всякому, что искусство автора почти незаметно-а это едва ли не большее искусство». «Это ясный, простой рассказ умного, образованного человека». Другое московское издание-«Молва», — не без ехидства напомнив читателям о «громком плеске приятельской газеты» при появлении первой части романа, отозвалось тем не менее о «Монастырке» как о «приятном литературном явлении».     Спустя два десятилетия, уже после смерти писателя, откликаясь на выход двухтомника его сочинений, Н. Г. Чернышевский назвал «Монастырку» «очень замечательным явлением» для своего времени. По его мысли, в отличие от Н. Полевого или Марлинского Погорельский описывал не «страсти», а «нравы», и поэтому их успех, как и успех романов Загоскина, «не мог вредить «Двойнику» и «Монастырке»; к тому же произведения Погорельского, владевшего, по его мнению, замечательным талантом рассказчика, стоят « в беллетристическом отношении несравненно выше всех этих романов». Эта спокойная и объективная оценка, подтверждавшая взгляд на «монастырку» пушкинского круга, вполне была оправдана временем: на протяжении 19 века «Монастырка» оставалась одним из самых читаемых романов и даже вызвала к жизни литературные подражания. С точки зрения историко-литературной роман этот, во многом ещё несовершенный, явился тем не менее провозвестником того «семейного» реалистического романа, который получил в русской литературе дальнейшее блистательное развитие вплоть до романов Льва Толстого.     «Монастырка» была последним произведением Антония Погорельского. В промежутке между двумя её частями, в 1830 году, в «Литературной газете» было ещё напечатано его шутливо-философское послание барону Гумбольдту-«Новая тяжба о букве Ъ». Ьольше имя писателя на страницах печати не появлялось.     Служебная деятельность Погорельского, протекавшая весьма успешно, в условиях всё нараставшей общественной реакции не приносила удовлетворения и завершилась отставкой в 1830 году. Он также покинул литературное поприще и всецело отдался воспитанию племянника. Пользуясь полной его доверенностью и любовью, он внимательно и серьёзно следит за первыми, ещё детскими, литературными опытами будущего поэта, исподволь формирует его литературный вкус, приучает к творческой взыскательности. Письма Перовского к нему наполнены литературными советами. Весьма красноречив, например, известный случай, когда Перовский, уступая, видимо, нетерпеливому желанию автора, опубликовал в одном из периодических изданий его стихотворение, поместив рядом строгую критику на него, с тем чтобы указать юному писателю на преждевременность его желания печатать свои произведения. Вводит Перовский племянника и в свой литературный круг, показывает его опыты Жуковскому и Пушкину, с которым Толстой ещё мальчиком познакомился в доме своего дяди.     В 1831 году Перовский отправляется со свои вопитанником и сестрой в путешествие по Италии. Большой знаток и ценитель искусства, он раскрывает перед будущим поэтом и в известном смысле своим восприёмником мир старых итальянских мастеров, делает там ряд значительныъ приобретений для своей художественной коллекции. В Риме они встретились с Карлом Брюлловым, и Перовский договорился, что тот непременно напишет портреты всех троих. Обещанного пришлось прождать 4 года. И вот в декабре 1835 года, под самое Рождество, в древнюю российскую столицу приехал знаменитый живописец. Москва лежала на пути его триумфального возвращения из Италии в Петербург, где всё образованное общество уже несколько месяцев восторженно отзывалось о брюлловской картине «Последний день Помпеи». Поначалу Карл Павлович остановился в гостинице на Тверской улице. В Москве художнику напомнили о его обещании, посулили щедрое вознаграждение, однако Перовский, зная о капризном нраве «Великого Карла», его непостоянстве и невоздержанности, перевёз его из гостиницы в дом своей матери на Новой Басманной и поставил условие, чтобы до окончания портретов художник неотлучно наодился в доме, не брал заказов со стороны. Брюллов первым делом нарисовал юного Алексея Толстого в охотничьем костюме и в сопровождении собаки. Эта работа мастера сразу же получила однозначное признание и сейчас является украшением коллекции Русского музея в Петербурге. Затем Карл Павлович приступил к портрету Перовского, но вскоре охладел к работе, стал исчезать из дому. Это и понятно: Брюллов всегда любил шумные компании, а в Белокаменной его постоянно окружали люди искусства-Пушкин, художники В. Тропинин и Е. Маковский, скульптор И. Витали, композитор А. Верстовский и др. Перовский, узнав о постоянных отлучка Брюллова, усугубил любезность, но потом как-то не выдержал и «весьма мягко прочёл отеческое наставление». Это стало так раздражать живописца, что он кое-как закончил портрет и бежал из дома, не взяв своих чемоданов и так и не начав портрета Анны Перовской-Толстой. Александр Пушкин побывал у Перовского в его московской квартире незадолго до смерти писателя и в мае 1836 года с живостьюнаписал об этом жене: »Мне очень хочется привести Брюллова в Петербург. А он настоящий художник, добрый малый и готов на всё. Здесь Перовский его заполнил: перевёз к себе, запер под ключ и заставил работать. Брюллов насилу от него удрал. Был я у Перовского, который показывал мне недоконченные картины Брюлова. Брюлов, бывший у него в плену, от него убежал и с ним поссорился. Перовский мне показывал Взятие Рима Гензериком (которое стоит Последнего дня Помпеи), приговаривая: »заметь как прекрасно подлец этот нарисовал этого всадника, мошенник такой»».     По возвращении в Россию в 1831 году Перовский живёт то в Погорельцах, то в одной из столиц, почти не расставаясь со своим близкими, фактически заменившими ему семью. Сохраняются в то же время и прежние дружеские связи. Его имя в эти годы не раз мелькает на страницах пушкинских писем.     В 1836 году у Перовского обостряется «грудная болезнь» (очевидно, туберкулёз), и он в начале лета в сопровождении Анны Алексеевны и племянника отправляется для лечения в Ниццу. Но по дороге туда в Варшаве 9 (21) июля Алексея Перовского застаёт внезапный и скорый конец.