Ахматова и Пушкин .
Говоря о любовной лирике Ахматовой, нельзя не сказать несколько слов о чувствах самой поэтессы, о ее кумирах, о предметах ее восхищения.
И одним из неоскудневающим источником творческой радости и вдохновения для Ахматовой был Пушкин. Она пронесла эту любовь через всю свою жизнь, не побоявшись даже темных дебрей литературоведения, куда входила не однажды, чтобы прибавить к биографии любимого поэта несколько новых штрихов. (А. Ахматовой принадлежат статьи: «Последняя сказка Пушкина (о „Золотом петушке“)», «Адольф» Бенжамена Констана в творчестве Пушкина", «О „Каменном госте“ Пушкина», а также работы: «Гибель Пушкина», «Пушкин и Невское взморье», «Пушкин в 1828 году» и др.)
В «Вечере» Пушкину посвящено стихотворение из двух строф, очень четких по рисунку и трепетно-нежных по интонации.
Любовь к Пушкину усугублялась еще и тем, что по стечению обстоятельств Анна Ахматова — царскоселка, ее отроческие, гимназические годы прошли в Царском Селе, теперешнем Пушкине, где и сейчас каждый невольно ощущает неисчезающий пушкинский дух, словно навсегда поселившийся на этой вечно священной земле русской Поэзии. Те же Лицей и небо и так же грустит девушка над разбитым кувшином, шелестит парк, мерцают пруды и, по-видимому, так же (или — иначе?) является Муза бесчисленным паломничающим поэтам…
Для Ахматовой Муза всегда — «смуглая». Словно она возникла перед ней в «садах Лицея» сразу в отроческом облике Пушкина, курчавого лицеиста — подростка, не однажды мелькавшего в «священном сумраке» Екатерининского парка, — он был тогда ее ровесник, ее божественный товарищ, и она чуть ли не искала с ним встреч. Во всяком случае ее стихи, посвященные Царскому Селу и Пушкину, проникнуты той особенной краской чувства, которую лучше всего назвать влюбленностью, — не той, однако, несколько отвлеченной, хотя и экзальтированной влюбленностью, что в почтительном отдалении сопровождает посмертную славу знаменитостей, а очень живой, непосредственной, в которой бывают и страх, и досада, и обида, и даже ревность… Да, даже ревность! Например, к той красавице с кувшином, которою он любовался, воспел и навек прославил… и которая теперь так весело грустит, эта нарядно обнаженная притворщица, эта счастливица, поселившаяся в бессмертном пушкинском стихе!
" Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила. Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой; Дева, над вечной струей, вечно печальна сидит".
Ахматова с женской пристрастностью вглядывается и в знаменитое изваяние, пленившее когда-то поэта, и в пушкинский стих. Ее собственное стихотворение, озаглавленное (не без тайного укола!), как и у Пушкина, «Царскосельская статуя», дышит чувством уязвленности и досады:
" И как могла я ей простить Восторг твоей хвалы влюбленной… Смотри, ей весело грустить, Такой нарядно обнаженной".
Надо сказать, что небольшое ахматовское стихотворение безусловно одно из лучших в уже необозримой сейчас поэтической пушкиниане, насчитывающей, по-видимому, многие сотни взволнованных обращений к великому гению русской литературы. Но Ахматова обратилась к нему так, как только она одна и могла обратиться, — как влюбленная женщина, вдруг ощутившая мгновенный укол нежданной ревности. В сущности, она не без мстительности доказывает Пушкину своим стихотворением, что он ошибся, увидев в этой ослепительной стройной красавице с обнаженными плечами некую вечно печальную деву. Вечная грусть ее давно прошла, и вот уже около столетия она втайне радуется и веселится своей поистине редкостной, избраннической, завидной и безмерно счастливой женской судьбе, дарованной ей пушкинским словом и именем…
Как бы то ни было, но любовь к Пушкину, а вместе с ним и к другим многообразным и с годами все расширявшимся культурным традициям в большой степени определяла для Ахматовой реалистический путь развития. В этом отношении она была и осталась традиционалисткой. В обстановке бурного развития различных послесимволистских течений и групп, отмеченных теми или иными явлениями буржуазного модернизма, поэзия Ахматовой 10-х годов могла бы даже выглядеть архаичной, если бы ее любовная лирика, казалось бы, такая интимная и узкая, предназначенная ЕЙ и ЕМУ, не приобрела в лучших своих образцах того общезначимого звучания, какое свойственно только истинному искусству.
И одним из неоскудневающим источником творческой радости и вдохновения для Ахматовой был Пушкин. Она пронесла эту любовь через всю свою жизнь, не побоявшись даже темных дебрей литературоведения, куда входила не однажды, чтобы прибавить к биографии любимого поэта несколько новых штрихов. (А. Ахматовой принадлежат статьи: «Последняя сказка Пушкина (о „Золотом петушке“)», «Адольф» Бенжамена Констана в творчестве Пушкина", «О „Каменном госте“ Пушкина», а также работы: «Гибель Пушкина», «Пушкин и Невское взморье», «Пушкин в 1828 году» и др.)
В «Вечере» Пушкину посвящено стихотворение из двух строф, очень четких по рисунку и трепетно-нежных по интонации.
Любовь к Пушкину усугублялась еще и тем, что по стечению обстоятельств Анна Ахматова — царскоселка, ее отроческие, гимназические годы прошли в Царском Селе, теперешнем Пушкине, где и сейчас каждый невольно ощущает неисчезающий пушкинский дух, словно навсегда поселившийся на этой вечно священной земле русской Поэзии. Те же Лицей и небо и так же грустит девушка над разбитым кувшином, шелестит парк, мерцают пруды и, по-видимому, так же (или — иначе?) является Муза бесчисленным паломничающим поэтам…
Для Ахматовой Муза всегда — «смуглая». Словно она возникла перед ней в «садах Лицея» сразу в отроческом облике Пушкина, курчавого лицеиста — подростка, не однажды мелькавшего в «священном сумраке» Екатерининского парка, — он был тогда ее ровесник, ее божественный товарищ, и она чуть ли не искала с ним встреч. Во всяком случае ее стихи, посвященные Царскому Селу и Пушкину, проникнуты той особенной краской чувства, которую лучше всего назвать влюбленностью, — не той, однако, несколько отвлеченной, хотя и экзальтированной влюбленностью, что в почтительном отдалении сопровождает посмертную славу знаменитостей, а очень живой, непосредственной, в которой бывают и страх, и досада, и обида, и даже ревность… Да, даже ревность! Например, к той красавице с кувшином, которою он любовался, воспел и навек прославил… и которая теперь так весело грустит, эта нарядно обнаженная притворщица, эта счастливица, поселившаяся в бессмертном пушкинском стихе!
" Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила. Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой; Дева, над вечной струей, вечно печальна сидит".
Ахматова с женской пристрастностью вглядывается и в знаменитое изваяние, пленившее когда-то поэта, и в пушкинский стих. Ее собственное стихотворение, озаглавленное (не без тайного укола!), как и у Пушкина, «Царскосельская статуя», дышит чувством уязвленности и досады:
" И как могла я ей простить Восторг твоей хвалы влюбленной… Смотри, ей весело грустить, Такой нарядно обнаженной".
Надо сказать, что небольшое ахматовское стихотворение безусловно одно из лучших в уже необозримой сейчас поэтической пушкиниане, насчитывающей, по-видимому, многие сотни взволнованных обращений к великому гению русской литературы. Но Ахматова обратилась к нему так, как только она одна и могла обратиться, — как влюбленная женщина, вдруг ощутившая мгновенный укол нежданной ревности. В сущности, она не без мстительности доказывает Пушкину своим стихотворением, что он ошибся, увидев в этой ослепительной стройной красавице с обнаженными плечами некую вечно печальную деву. Вечная грусть ее давно прошла, и вот уже около столетия она втайне радуется и веселится своей поистине редкостной, избраннической, завидной и безмерно счастливой женской судьбе, дарованной ей пушкинским словом и именем…
Как бы то ни было, но любовь к Пушкину, а вместе с ним и к другим многообразным и с годами все расширявшимся культурным традициям в большой степени определяла для Ахматовой реалистический путь развития. В этом отношении она была и осталась традиционалисткой. В обстановке бурного развития различных послесимволистских течений и групп, отмеченных теми или иными явлениями буржуазного модернизма, поэзия Ахматовой 10-х годов могла бы даже выглядеть архаичной, если бы ее любовная лирика, казалось бы, такая интимная и узкая, предназначенная ЕЙ и ЕМУ, не приобрела в лучших своих образцах того общезначимого звучания, какое свойственно только истинному искусству.