Русские сочинения
-
Битов А.Г.
-
Пушкинский дом
-
Ироническая характеристика жанра “Пушкинского дома” как романа-музея
Ироническая характеристика жанра “Пушкинского дома” как романа-музея
А один из ранних вариантов обозначения жанра произведения – роман-попурри (на классические темы), или филологический роман. При этом отчетливо выявляется тенденция к снижению современного героя, применительно к которому цитатные названия и эпиграфы чаще всего воспринимаются как пародийные. Можно сказать, что их использование подчинено приему игры, являясь одним из выразительных средств характеристики персонажей.
Тенденция к снижению характерных для русской классической литературы мотивов, героев и сюжетных положений подается как одна из неотъемлемых особенностей ее развития, начиная с послепушкинской эпохи и до наших дней. Наиболее отчетливо выявляет себя данная закономерность в игре с такими культурными знаками, как “пророк”, “герой нашего времени”, “маскарад”, “дуэль”, “бесы”. Показательно, что для объяснения современной эпохи, феномена “советского человека” Битову потребовалась едва ли не вся “периодическая система” русской классики, — настолько сложны исследуемые им явления, настолько искажены представления о них, сложившиеся под воздействием тенденциозно ориентированной пропаганды (в том числе беллетристической). Рассматривая и оценивая их под углом зрения, присущим русской классической литературе и с помощью созданных ею образцов, Битов обретает более объективный взгляд на вещи, предельно ответственное отношение к слову, которое должно выдержать “соседство” с эстетическими ценностями, уже прошедшими проверку временем. Известная “вторичность” автора не пугает, во-первых, потому, что постмодернистская “вторичность” — не “простое повторение” (с. 403), а творческое переосмысление созданного ранее, во-вторых, потому, что и “гении, как правило, не изобретали новых форм, а синтезировали накопленное до них” (с. 403).
Не избежал Битов и воздействия зарубежной и эмигрантской литературы. Ее влияние проявилось в использовании способов психологической характеристики персонажей, разработанных модернизмом. Сам писатель признается, что испытал влияние Марселя Пруста, его “Любви к Свану”, когда начал роман, когда писал “Фаину” и “Альбину” (с. 403). Но это влияние скрещивается с усвоением творческих открытий Достоевского. Воздействие “Дара” и “Приглашения на казнь” Набокова, которые Битов прочитал, когда “Пушкинский дом” на три четверти был уже написан, сказалось в “отделке финала” (с. 406), развивающего традиции игровой литературы, целиком построенного на обнажении приема, представляющего собой “выход из романа” в сферу психологии творчества. Таким образом, ученики Битова — не только реалисты, но и модернисты, и, впитывая их опыт, он предпринимает попытку направить русскую прозу в новое русло. Писатель как бы и сам еще не знает, что получится, по ходу создания произведения размышляет о законах, методах и приемах литературного творчества.
В многочисленных лирических отступлениях, выделенных курсивом и цитатно (по отношению к книге Нины Берберовой) озаглавленных “Курсив мой”, автор как бы перевоплощается в литературоведа, высказывающего суждения, делающего обобщения на основе собственного опыта.
лающего обобщения на основе собственного опыта. Он теоретизирует, опровергает, утверждает. В сущности, битовские лирические отступления — маленькие литературоведческие эссе, посвященные неизученным, спорным вопросам художественного творчества. В скрытой форме писатель полемизирует с представлениями теоретиков реализма о художественной условности, отрицает обязательность изображения жизни в формах самой жизни, “отделяет” литературу от жизни, акцентирует ее эстетическую природу, утверждает: “…мы хотим еще раз подчеркнуть, что для нас литературная реальность может быть воспринята реальностью лишь с точки зрения участника этой реальности. И что, в этом смысле, то, что принято полагать за оптимальный реализм, а именно: всё — “как было”, как бы без автора, — является в высшей степени условностью, причем не откровенной, не вызывающей доверия, формально формалистической. И тогда мы сочтем за реализм само стремление к реальности, а не одну лишь привычность литературных форм и даже норм”. Битов отстаивает право писателя использовать материал не только самой жизни, но и предшествующей культуры, иронизируя: “Лермонтов оправдывался перед публикой в том, что присвоил Печорину звание Героя Нашего Времени, а мы — проходит какой-то век! — извиняемся уже за одно то перед ним самим, перед товарищем Лермонтовым, что позволяем себе смелость процитировать его…” (с. 132). Автор “Пушкинского дома” раскрывает “цитатную” природу культуры как форму преемственного наследования духовных ценностей, накопленных предшественниками, подшучивает над усваивающими вершки потомками и над самим собой:
“…Даже трудно оценить общий вес подобного цитирования в нашем образовании… Иногда кажется, что именно благодаря ему начитанные люди знают имена “Христа, Магомета, Наполеона” (М. Горький), или Гомера, Аристофана, Платона, или Рабле, Данте, Шекспира, или Руссо, Стерна, Паскаля… и ряд их “крылатых” выражений.
Сближение литературы и литературоведения — весьма характерная черта постмодернизма, и у Битова она реализует себя с большой степенью продуктивности. Позднее писатель вспоминал: “Нас… призывали писать “как классики”, следовать священной традиции. Только ведь не рассказы и повести писали наши классики — нечто совершенно другое. Оттого и половина ими написанного была вовсе не “художественной”: исповеди, дневники, письма. Они были заняты какой-то другой работой, о которой наш советский молодой автор уже и представления не имел” 51, с. 565. Если мы правильно понимаем Битова, он как бы предлагает раздвинуть сложившиеся к середине XX в. представления о том, что есть литература (как явление художественной письменности), на новой, плюралистической, основе стремится восстановить первичную нерасчлененность разных видов культурного творчества. Пушкинский литературный энциклопедизм был для русского постмодерниста одним из важнейших ориентиров движения в этом направлении.
Доминирующим является в произведении культуристорический подход, предопределяющий надклассовую позицию, мышление в масштабах целых культурных эпох.
штабах целых культурных эпох.
Если согласиться с точкой зрения, что в своей исторической судьбе человечество идет от варварства к культуре и от культуры к цивилизации, причем эти состояния воспроизводятся при каждом крупном историческом переломе и могут сосуществовать с преобладанием чего-то одного в ту или иную эпоху, то можно сказать, что XIX и XX века в истории России соотносятся в “Пушкинском доме” с эпохой культуры (XIX в.) и эпохой цивилизации (XX в.), утверждающейся через наступление на культуру и возрождение варварства.
Битов вскрывает метаморфозу, которую претерпевает культура, рассматривая феномен аристократии. Несмотря на полушутливый и далеко не комплиментарный характер его рассуждений, из “Пушкинского дома” с неопровержимостью явствует, что, и утратив свою господствующую социальную роль и во многом деградировав, аристократия (та ее часть, которая не была истреблена при власти) сохранила к себе отношение как к явлению более высокой человеческой породы. Битов пишет: “Как ни странно, именно в наше время существует тенденция некоторой идеализации и оправдания аристократии…**” (с. 95). Как бы отвечая на вопрос, почему такое отношение к аристократии оказалось возможным, Бердяев в работе “Христианство и классовая борьба”, не скрывая двойственной природы аристократии (как и любого класса), обращает внимание на те выработанные ею культурные ценности, которые приобрели общечеловеческое значение: благородство, мужество, чувство чести, умение владеть собой, свободу от ressentiment, способность к бескорыстному наслаждению красотой, утонченность. “У аристократа все наследственно, по наследству передано от предков, и физические и душевные свойства, и богатства. Все выработано длительным процессом, все отстоялось, как старое вино. И тем более подлинный аристократизм, чем более длинный ряд столетий передал аристократу его качества. Аристократия первая получила возможность досуга, без которого не может быть выработан более высокий тип культуры, утонченность манер, которым потом будут подражать другие классы”, — указывает этот философ 48, с. 87. Подражая аристократии, менее совершенные человеческие типы могут вместе с тем испытывать к ней ненависть, питаемую завистью к тому, чем сами не обладают, и преследовать аристократию как своего врага. Но тем не менее “элемент аристократический входит во всякий новый строй общества, уже не аристократический, и сохраняет психологическую и эстетическую ценность, утеряв социальное значение”.
Презрение аристократии к другим слоям общества, замкнутость на себе и у Бердяева, и у Битова — причина ее хорошей приспособляемости к новым временам, к которым она относится примерно так же, как к дурной погоде, не изменяя себе ни в чем. Однако отсутствие в ее жизни какого-либо более высокого смысла, чем сохранение своей аристократической природы, недостаточная раскрытость жизненным процессам и у Бердяева, и у Битова — условие ее упадка и вырождения.
Как особое явление культуры рассматривают и философ, и писатель духовную и умственную аристократию, живущую “интересами мысли и творчества, ценностями духовными” 48, с.
ховную и умственную аристократию, живущую “интересами мысли и творчества, ценностями духовными” 48, с. 89.
Духовный аристократизм — качество не наследственное, не родовое, а личное. Оно связано с личной одаренностью, с личным творчеством, а потому и даровое, и трудовое одновременно. Если родовую аристократию выделяет среди других культура поведения, то духовную — способность к творчеству высших форм культуры.
В каждом веке духовная аристократия составляет ничтожную часть, но это тот “вечный элемент человеческого общества, без которого оно не может достойно существовать. Это есть вечное иерархическое начало, возвышающееся над борьбой классов” 48, с. 91. И несмотря на то, что все классы требуют от духовной аристократии служения своим интересам, в противном случае преследуя ее, она стремится исполнить свое предназначение. “Духовная аристократия имеет пророческое, в широком смысле слова, призвание служить лучшему будущему, пробуждать дух новой жизни, творить новые ценности” 48, с. 90—91 и тем самым способствовать духовной аристократизации общества. Отрицающий важность осуществления данных задач социум неизбежно создает варварскую цивилизацию.
Бердяев не отождествляет понятия “духовный аристократ” и “интеллигент”, хотя во многих Отношениях они близки.
Согласно Сигурду Шмидту, слово “интеллигенция”* вошло в русский язык в 20—30-е гг. XIX в. и было уже в словаре лиц пушкинского круга. Оно встречается, например, в дневниковой записи В. А. Жуковского от 2 февраля 1836 г., в “Опыте философского словаря” профессора А. И. Галича, где объясняется как “разумный дух” (”высшее сознание”). В Россию слово “интеллигенция”, придуманное О. де Бальзаком, пришло из Франции; во французском же языке тогда не привилось и было заимствовано в дальнейшем из русского для обозначения “класса интеллектуалов”. В России понятие “интеллигенция” изначально ассоциировалось не только с принадлежностью к высшему свету и с европейской образованностью, но и с нравственным образом мыслей и поведением. Оно получает распространение в российском обществе в 60-е гг. XIX в. благодаря П. Д. Боборыкину, характеризовавшему интеллигенцию как самый образованный, культурный и передовой слой общества см.: 469.
Если духовный аристократ — непременно творец духовных ценностей, то интеллигент чаще их хранитель, комментатор, “пропагандист”, связной различных культурных эпох. В отличие же от интеллектуала интеллигент — человек, обладающий высоким уровнем не только умственного, культурного развития, но и нравственности.
У Битова, тонко чувствующего все эти оттенки значений, идет игра с понятиями “аристократ”, “духовный аристократ”, “интеллигент”, “интеллектуал”.
Чтобы сделать закономерности культуристорического процесса более зримыми, писатель сливает в одном лице аристократа по происхождению, аристократа духа, интеллигента, прослеживает судьбу этого человеческого типа в условиях действительности (образ Модеста Платоновича Одоевцева).
Хотя, как пишет Бердяев, духовных, умственных аристократов не любят в массе своей ни аристократы родовые, ни буржуазия, ни пролетариат, — степень нелюбви нарастает по восходящей пропорционально существующей между ними дистанции в социальном положении, степени образованности и одухотворенности.
стократов не любят в массе своей ни аристократы родовые, ни буржуазия, ни пролетариат, — степень нелюбви нарастает по восходящей пропорционально существующей между ними дистанции в социальном положении, степени образованности и одухотворенности. В революционную эпоху ненависть к элите оправдывается доктриной большевистско-пролетарского ницшеанства, выливается в геноцид, направленный против носителей культуры (аристократии, духовенства, интеллигенции и др.). Культурный слой общества оказывается предельно истощенным, что имело следствием угасание культурной памяти, варваризацию нравов, духовное оскудение нации.
Тенденция к снижению характерных для русской классической литературы мотивов, героев и сюжетных положений подается как одна из неотъемлемых особенностей ее развития, начиная с послепушкинской эпохи и до наших дней. Наиболее отчетливо выявляет себя данная закономерность в игре с такими культурными знаками, как “пророк”, “герой нашего времени”, “маскарад”, “дуэль”, “бесы”. Показательно, что для объяснения современной эпохи, феномена “советского человека” Битову потребовалась едва ли не вся “периодическая система” русской классики, — настолько сложны исследуемые им явления, настолько искажены представления о них, сложившиеся под воздействием тенденциозно ориентированной пропаганды (в том числе беллетристической). Рассматривая и оценивая их под углом зрения, присущим русской классической литературе и с помощью созданных ею образцов, Битов обретает более объективный взгляд на вещи, предельно ответственное отношение к слову, которое должно выдержать “соседство” с эстетическими ценностями, уже прошедшими проверку временем. Известная “вторичность” автора не пугает, во-первых, потому, что постмодернистская “вторичность” — не “простое повторение” (с. 403), а творческое переосмысление созданного ранее, во-вторых, потому, что и “гении, как правило, не изобретали новых форм, а синтезировали накопленное до них” (с. 403).
Не избежал Битов и воздействия зарубежной и эмигрантской литературы. Ее влияние проявилось в использовании способов психологической характеристики персонажей, разработанных модернизмом. Сам писатель признается, что испытал влияние Марселя Пруста, его “Любви к Свану”, когда начал роман, когда писал “Фаину” и “Альбину” (с. 403). Но это влияние скрещивается с усвоением творческих открытий Достоевского. Воздействие “Дара” и “Приглашения на казнь” Набокова, которые Битов прочитал, когда “Пушкинский дом” на три четверти был уже написан, сказалось в “отделке финала” (с. 406), развивающего традиции игровой литературы, целиком построенного на обнажении приема, представляющего собой “выход из романа” в сферу психологии творчества. Таким образом, ученики Битова — не только реалисты, но и модернисты, и, впитывая их опыт, он предпринимает попытку направить русскую прозу в новое русло. Писатель как бы и сам еще не знает, что получится, по ходу создания произведения размышляет о законах, методах и приемах литературного творчества.
В многочисленных лирических отступлениях, выделенных курсивом и цитатно (по отношению к книге Нины Берберовой) озаглавленных “Курсив мой”, автор как бы перевоплощается в литературоведа, высказывающего суждения, делающего обобщения на основе собственного опыта.
лающего обобщения на основе собственного опыта. Он теоретизирует, опровергает, утверждает. В сущности, битовские лирические отступления — маленькие литературоведческие эссе, посвященные неизученным, спорным вопросам художественного творчества. В скрытой форме писатель полемизирует с представлениями теоретиков реализма о художественной условности, отрицает обязательность изображения жизни в формах самой жизни, “отделяет” литературу от жизни, акцентирует ее эстетическую природу, утверждает: “…мы хотим еще раз подчеркнуть, что для нас литературная реальность может быть воспринята реальностью лишь с точки зрения участника этой реальности. И что, в этом смысле, то, что принято полагать за оптимальный реализм, а именно: всё — “как было”, как бы без автора, — является в высшей степени условностью, причем не откровенной, не вызывающей доверия, формально формалистической. И тогда мы сочтем за реализм само стремление к реальности, а не одну лишь привычность литературных форм и даже норм”. Битов отстаивает право писателя использовать материал не только самой жизни, но и предшествующей культуры, иронизируя: “Лермонтов оправдывался перед публикой в том, что присвоил Печорину звание Героя Нашего Времени, а мы — проходит какой-то век! — извиняемся уже за одно то перед ним самим, перед товарищем Лермонтовым, что позволяем себе смелость процитировать его…” (с. 132). Автор “Пушкинского дома” раскрывает “цитатную” природу культуры как форму преемственного наследования духовных ценностей, накопленных предшественниками, подшучивает над усваивающими вершки потомками и над самим собой:
“…Даже трудно оценить общий вес подобного цитирования в нашем образовании… Иногда кажется, что именно благодаря ему начитанные люди знают имена “Христа, Магомета, Наполеона” (М. Горький), или Гомера, Аристофана, Платона, или Рабле, Данте, Шекспира, или Руссо, Стерна, Паскаля… и ряд их “крылатых” выражений.
Сближение литературы и литературоведения — весьма характерная черта постмодернизма, и у Битова она реализует себя с большой степенью продуктивности. Позднее писатель вспоминал: “Нас… призывали писать “как классики”, следовать священной традиции. Только ведь не рассказы и повести писали наши классики — нечто совершенно другое. Оттого и половина ими написанного была вовсе не “художественной”: исповеди, дневники, письма. Они были заняты какой-то другой работой, о которой наш советский молодой автор уже и представления не имел” 51, с. 565. Если мы правильно понимаем Битова, он как бы предлагает раздвинуть сложившиеся к середине XX в. представления о том, что есть литература (как явление художественной письменности), на новой, плюралистической, основе стремится восстановить первичную нерасчлененность разных видов культурного творчества. Пушкинский литературный энциклопедизм был для русского постмодерниста одним из важнейших ориентиров движения в этом направлении.
Доминирующим является в произведении культуристорический подход, предопределяющий надклассовую позицию, мышление в масштабах целых культурных эпох.
штабах целых культурных эпох.
Если согласиться с точкой зрения, что в своей исторической судьбе человечество идет от варварства к культуре и от культуры к цивилизации, причем эти состояния воспроизводятся при каждом крупном историческом переломе и могут сосуществовать с преобладанием чего-то одного в ту или иную эпоху, то можно сказать, что XIX и XX века в истории России соотносятся в “Пушкинском доме” с эпохой культуры (XIX в.) и эпохой цивилизации (XX в.), утверждающейся через наступление на культуру и возрождение варварства.
Битов вскрывает метаморфозу, которую претерпевает культура, рассматривая феномен аристократии. Несмотря на полушутливый и далеко не комплиментарный характер его рассуждений, из “Пушкинского дома” с неопровержимостью явствует, что, и утратив свою господствующую социальную роль и во многом деградировав, аристократия (та ее часть, которая не была истреблена при власти) сохранила к себе отношение как к явлению более высокой человеческой породы. Битов пишет: “Как ни странно, именно в наше время существует тенденция некоторой идеализации и оправдания аристократии…**” (с. 95). Как бы отвечая на вопрос, почему такое отношение к аристократии оказалось возможным, Бердяев в работе “Христианство и классовая борьба”, не скрывая двойственной природы аристократии (как и любого класса), обращает внимание на те выработанные ею культурные ценности, которые приобрели общечеловеческое значение: благородство, мужество, чувство чести, умение владеть собой, свободу от ressentiment, способность к бескорыстному наслаждению красотой, утонченность. “У аристократа все наследственно, по наследству передано от предков, и физические и душевные свойства, и богатства. Все выработано длительным процессом, все отстоялось, как старое вино. И тем более подлинный аристократизм, чем более длинный ряд столетий передал аристократу его качества. Аристократия первая получила возможность досуга, без которого не может быть выработан более высокий тип культуры, утонченность манер, которым потом будут подражать другие классы”, — указывает этот философ 48, с. 87. Подражая аристократии, менее совершенные человеческие типы могут вместе с тем испытывать к ней ненависть, питаемую завистью к тому, чем сами не обладают, и преследовать аристократию как своего врага. Но тем не менее “элемент аристократический входит во всякий новый строй общества, уже не аристократический, и сохраняет психологическую и эстетическую ценность, утеряв социальное значение”.
Презрение аристократии к другим слоям общества, замкнутость на себе и у Бердяева, и у Битова — причина ее хорошей приспособляемости к новым временам, к которым она относится примерно так же, как к дурной погоде, не изменяя себе ни в чем. Однако отсутствие в ее жизни какого-либо более высокого смысла, чем сохранение своей аристократической природы, недостаточная раскрытость жизненным процессам и у Бердяева, и у Битова — условие ее упадка и вырождения.
Как особое явление культуры рассматривают и философ, и писатель духовную и умственную аристократию, живущую “интересами мысли и творчества, ценностями духовными” 48, с.
ховную и умственную аристократию, живущую “интересами мысли и творчества, ценностями духовными” 48, с. 89.
Духовный аристократизм — качество не наследственное, не родовое, а личное. Оно связано с личной одаренностью, с личным творчеством, а потому и даровое, и трудовое одновременно. Если родовую аристократию выделяет среди других культура поведения, то духовную — способность к творчеству высших форм культуры.
В каждом веке духовная аристократия составляет ничтожную часть, но это тот “вечный элемент человеческого общества, без которого оно не может достойно существовать. Это есть вечное иерархическое начало, возвышающееся над борьбой классов” 48, с. 91. И несмотря на то, что все классы требуют от духовной аристократии служения своим интересам, в противном случае преследуя ее, она стремится исполнить свое предназначение. “Духовная аристократия имеет пророческое, в широком смысле слова, призвание служить лучшему будущему, пробуждать дух новой жизни, творить новые ценности” 48, с. 90—91 и тем самым способствовать духовной аристократизации общества. Отрицающий важность осуществления данных задач социум неизбежно создает варварскую цивилизацию.
Бердяев не отождествляет понятия “духовный аристократ” и “интеллигент”, хотя во многих Отношениях они близки.
Согласно Сигурду Шмидту, слово “интеллигенция”* вошло в русский язык в 20—30-е гг. XIX в. и было уже в словаре лиц пушкинского круга. Оно встречается, например, в дневниковой записи В. А. Жуковского от 2 февраля 1836 г., в “Опыте философского словаря” профессора А. И. Галича, где объясняется как “разумный дух” (”высшее сознание”). В Россию слово “интеллигенция”, придуманное О. де Бальзаком, пришло из Франции; во французском же языке тогда не привилось и было заимствовано в дальнейшем из русского для обозначения “класса интеллектуалов”. В России понятие “интеллигенция” изначально ассоциировалось не только с принадлежностью к высшему свету и с европейской образованностью, но и с нравственным образом мыслей и поведением. Оно получает распространение в российском обществе в 60-е гг. XIX в. благодаря П. Д. Боборыкину, характеризовавшему интеллигенцию как самый образованный, культурный и передовой слой общества см.: 469.
Если духовный аристократ — непременно творец духовных ценностей, то интеллигент чаще их хранитель, комментатор, “пропагандист”, связной различных культурных эпох. В отличие же от интеллектуала интеллигент — человек, обладающий высоким уровнем не только умственного, культурного развития, но и нравственности.
У Битова, тонко чувствующего все эти оттенки значений, идет игра с понятиями “аристократ”, “духовный аристократ”, “интеллигент”, “интеллектуал”.
Чтобы сделать закономерности культуристорического процесса более зримыми, писатель сливает в одном лице аристократа по происхождению, аристократа духа, интеллигента, прослеживает судьбу этого человеческого типа в условиях действительности (образ Модеста Платоновича Одоевцева).
Хотя, как пишет Бердяев, духовных, умственных аристократов не любят в массе своей ни аристократы родовые, ни буржуазия, ни пролетариат, — степень нелюбви нарастает по восходящей пропорционально существующей между ними дистанции в социальном положении, степени образованности и одухотворенности.
стократов не любят в массе своей ни аристократы родовые, ни буржуазия, ни пролетариат, — степень нелюбви нарастает по восходящей пропорционально существующей между ними дистанции в социальном положении, степени образованности и одухотворенности. В революционную эпоху ненависть к элите оправдывается доктриной большевистско-пролетарского ницшеанства, выливается в геноцид, направленный против носителей культуры (аристократии, духовенства, интеллигенции и др.). Культурный слой общества оказывается предельно истощенным, что имело следствием угасание культурной памяти, варваризацию нравов, духовное оскудение нации.