Деревня

Над повестью «Деревня» Бунин работал в 1909-1910 гг., а в марте – ноябре 1910 г. произведение публиковалось в журнале «Современный мир», вызвав своей остротой и страстной полемичностью самые разноречивые отзывы. Постигая быт и бытие русской деревни времен революции 1905-1907 гг., писатель выразил глубинные прозрения о русском характере, психологии крестьянства, метафизике русского бунта, а в конечном итоге – сбывшееся в исторической перспективе пророчество о России.
Изображаемая деревня – Дурновка – выступает в повести в качестве символического образа России в целом: «Да она вся – деревня…!» (3,70) – как замечает один из героев. Образ России и русской души, в ее «светлых и темных, но почти всегда трагических основах», раскрывается в разветвленной системе персонажей, полифункциональных пейзажных образах, а также в общей архитектонике произведения.
В центр системы персонажей выдвинуты во многом антитетичные друг по отношению к другу образы братьев Тихона и Кузьмы Красовых, чьи судьбы, при всех индивидуальных различиях, сращены в темных глубинах родового предания о прадеде, деде и отце: изображенное уже в первых строках, оно являет ужасающую подчас иррациональность русского характера и задает основной тон дальнейшему повествованию. Значительную роль играют в повести и второстепенные, эпизодические персонажи, воплощающие, как, например, в случаях с Дениской или Серым, ярчайшие типы, как бы выхваченные автором из недр уездной среды.
Существенной чертой сознания братьев Красовых становится их способность, поднявшись над единичными явлениями действительности, увидеть в них влияние глобальных исторических сил, философских закономерностей бытия.
Художественный характер Тихона, ставшего волею судьбы владельцем нищающего «дурновского именьица», интересен неординарным соединением практического делового ума и глубоких интуиций психологического и национально-исторического плана.
Так, обсевок какой-то…" (3,14). Подобное индивидуальное мирочувствие рождает целый комплекс сложных, «спутанных» дум героя о народном бытии. Многократно используя форму несобственно-прямой речи Тихона, автор через его горестный и пронзительный взгляд раскрывает трагические парадоксы национальной действительности – как в случаях с тягостной нищетой уездного города, «на всю Россию славного хлебной торговлей», или с нелегкими раздумьями о специфике русской ментальности: «Чудной мы народ! Пестрая душа! То чистая собака человек, то грустит, жалкует, нежничает, сам над собою плачет…» (3,64). Столь характерный для ранней бунинской прозы авторский лиризм уходит здесь в глубины художественного текста, уступая место внешне «объективной» эпической манере, и растворяется в проникновенных внутренних монологах героев.
Потрясенная обезбоженной реальностью русской жизни, душа Тихона погружается в процесс мучительного самопознания. Особенно примечательно изображение «потока сознания» героя, разворачивающегося на грани сна и яви.

зворачивающегося на грани сна и яви. Обостренно чувствуя, что «действительность была тревожна», «что все сомнительно», он беспощадно фиксирует язвы национального бытия: утрату духовных основ существования («не до леригии нам, свиньям»), отторгнутость России от европейской цивилизации («а у нас все враги друг другу»). Суровым испытанием всей прожитой жизни на прочность и осмысленность становятся для Тихона «думы о смерти», проступающие в дискретном психологическом рисунке.
В жажде «небудничного», которая особенно наглядна в притчевом рассказе героя о стряпухе, износившей нарядный платок наизнанку, Тихон балансирует между стремлением приобщиться к духовному знанию о бессмертии души (эпизод посещения кладбища) и гибельным упоением стихией назревающего бунта («восхищала сперва и революция, восхищали убийства»), «дурновской» деструктивностью, что в конечном счете становится одной из точек сближения братьев Красовых.
Не менее остро, чем у Тихона, в размышлениях Кузьмы, его речах, спорах с Балашкиным звучат критические оценки гибельных сторон национального характера («есть ли кто лютее нашего народа», «историю почитаешь – волосы дыбом станут» и др.). Кузьма тонко улавливает в народной массе усиление «брожения», смутных умонастроений, социальной конфронтации (сцена в вагоне). Проницательно видя в Дениске нарождающийся «новенький типик» люмпенизированного, духовно безродного «пролетария», Кузьма через силу, однако, благословляет Молодую на убийственное замужество и демонстрирует этим полное бессилие противостоять абсурду скатывающейся к роковой черте русской жизни.
Картина национальной действительности в преддверии революционного хаоса дополняется и целом рядом массовых сцен (то бунтующие, то «гуляющие» у кабака крестьяне), а также примечательной галереей второстепенных и эпизодических персонажей. Это и утопическое сознание Серого («будто все ждал чего-то»), которое проявилось в эпизоде пожара и сцене с утонувшим боровом, перекликающейся с сюжетными перипетиями рассказа Горького «Ледоход»; и будущий исполнитель революционного насилия «революцанер» Дениска, носящий с собой книжку «Роль пролетарията в России». С другой стороны – это загадочный во многом образ Молодой, судьба которой (от истории с Тихоном до финальной свадьбы) являет пример жесточайшего «дурновского» глумления над красотой, что определенно просматривается в символической сцене насилия над героиней, совершенного мещанами.
В этом ряду – и Макарка Странник, и Иванушка из Басова, и караульщик Аким: каждый из них по-своему – кто в загадочных «прорицаниях», кто через погружение в стихию народной мифологии, кто в истовом «молитвенном» фанатизме – воплощает неутоленную тоску русского человека по Высшему, надвременному.
Характерной особенностью композиционной организации повести стало преобладание статичного панорамного изображения действительности над линейной сюжетной динамикой.

бладание статичного панорамного изображения действительности над линейной сюжетной динамикой. С этим связана значительная художественная роль ретроспекций, вставных эпизодов и символических сцен, порой заключающих в себе притчевый потенциал, а также развернутых, насыщенных экспрессивными деталями пейзажных описаний.
К числу важнейших «вставных» эпизодов в повести может быть отнесен с упоением рассказываемый работниками Жмыхом и Оськой скабрезный анекдот о христианском захоронении кобеля «в церковной ограде», который явил пример неостановимой десакрализации религиозных ценностей в простонародном сознании, падения авторитета духовной власти в эпоху межреволюционной смуты. В иных вставных эпизодах с неожиданной стороны высвечиваются судьбы фоновых персонажей, грани национального сознания – как в случае с невесткой, «разваливающей пироги» «на похороны» не умершего еще Иванушки из Басова, или в близкой ситуации с покупкой дорогого гроба для «захворавшего» Лукьяна. Утеря благоговейного отношения русского человека к смерти явлена в бунинской повести в заостренной, едва ли не гротескной форме и знаменует усиление разрушительных тенденций в народном характере.
Разнообразны художественные функции пейзажных описаний в «Деревне». В основной части произведения преобладают социальные пейзажи, дающие подчас в сгущенном виде панораму «пещерных времен» уездного бытия.
За церковью блестел на солнце мелкий глинистый пруд под навозной плотиной – густая желтая вода, в которой стояло стадо коров, поминутно отправлявшее свои нужды, и намыливал голову голый мужик…" (3,24). Далее описание «пещерных времен» деревни предстанет сквозь призму взгляда Кузьмы, обогащаясь психологической подоплекой: «Но грязь кругом по колено, на крыльце лежит свинья… Старушонка-свекровь поминутно швыряет ухватки, миски, кидается на невесток…» (3,80). С другой стороны, бунинское глубоко лиричное чувство уездной России с неповторимых ритмов ее жизни прорывается в «выпуклой» детализации: «В соборе звонили ко всенощной, и под этот мерный, густой звон, уездный, субботний, душа ныла нестерпимо…» (3,92).
По мере углубления автора и его героев в постижение не только социальных, но и мистических основ порубежной русской действительности меняется фактура пейзажных образов. В пейзажных описаниях, данных глазами Кузьмы, конкретно-социальный фон все отчетливее перерастает в надвременное обобщение, насыщенное апокалипсическими обертонами: «И опять глубоко распахнулась черная тьма, засверкали капли дождя, и на пустоши, в мертвенно-голубом свете, вырезалась фигура мокрой тонкошеей лошади» (3,90); «Дурновка, занесенная мерзлыми снегами, такая далекая всему миру в этот печальный вечер среди степной зимы, вдруг ужаснула его…» (3,115). В финальном же символическом пейзаже, сопровождающем описание абсурдистски окрашенного эпизода свадьбы Молодой, эти апокалипсические ноты усиливаются и, невольно предвосхищая образный план блоковских «Двенадцати», знаменуют горестные пророчества автора об устремленной к гибельному мраку русской истории: «Вьюга в сумерках была еще страшнее.

ваются и, невольно предвосхищая образный план блоковских «Двенадцати», знаменуют горестные пророчества автора об устремленной к гибельному мраку русской истории: «Вьюга в сумерках была еще страшнее.
Таким образом, в „Деревне“ развернулось глубоко трагедийное полотно национальной жизни поры „кануна“ потрясений. В авторском слове, в речах и внутренних монологах многих персонажей запечатлелись сложнейшие изгибы русской души, получившие в произведении емкое психологическое и историософское осмысление. Эпическая широта и „объективность“ повести заключают в себе страстный, до боли пронзительный авторский лиризм.