Русские сочинения
-
Достоевский Ф.М.
-
Преступление и наказание
-
Нравственно-философские аспекты в романе Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание»
Нравственно-философские аспекты в романе Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание»
Годы, когда создавался роман “Преступление и наказание” (1865—1866), были для Достоевского временем тяжелого одиночества, мучительных мыслей и трудных решений. Незадолго перед этим, в 1864 году, уходят из жизни самые близкие ему люди — жена Мария Дмитриевна, брат Михаил Михайлович, единомышленник и сотрудник, поэт и критик Аполлон Григорьев. “И вот я остался один, и стало мне просто страшно, — пишет он другу. — Вся жизнь переломилась разом надвое. Стало все вокруг меня холодно и пустынно”.
Когда Достоевский писал роман, он жил в той части Петербурга, где селились мелкие чиновники, ремесленники, торговцы, студенты. Здесь, в холодном осеннем тумане и жаркой летней пыли “серединных петербургских улиц и переулков, лежащих вокруг Сенной площади и Екатерининского канала”, возник перед ним образ бедного студента Родиона Раскольникова, здесь и поселил его Достоевский, в Столярном переулке.
Было два Петербурга. Один — город, созданный гениальными архитекторами, Петербург Дворцовой площади и набережной, поражающий нас и ныне своей вечной красотой и странностью. Но был и другой — “дома без всякой архитектуры”, кишащие “цеховым и ремесленным населением”, Мещанские, Садовые, Подьяческие улицы; харчевни, распивочные, трактиры, лавочки и лотки мелких торговцев, ночлежки…
Под вечер жаркого июльского дня, незадолго до захода солнца, уже бросающего свои косые лучи, из жалкой каморки “под самою кровлей высокого пятиэтажного “дома” выходит в тяжкой тоске бывший студент Родион Раскольников”. Так начинается роман Достоевского. И с этого момента, не давая себе передышки, без мгновения покоя и отдыха — в исступлении, в глубокой задумчивости, в страстной и безграничной ненависти, в бреду — мечется по петербургским улицам, останавливается на мостах, над темными холодными водами канала, поднимается по затхлым лестницам, заходит в грязные распивочные герой Достоевского. И даже во сне, прерывающем это “вечное движение”, продолжается лихорадочная жизнь Раскольникова, принимая формы уже и вовсе фантастические.
В самом начале романа, на первых его страницах, мы узнаем, что Раскольников “покусился” на какое-то дело, что месяц назад зародилась у него “мечта”, к осуществления которой он теперь близок.
А месяцем раньше он вынужден был заложить у старухи процентщицы, ростовщицы, колечко — подарок сестры. Непреодолимые ненависть и отвращение почувствовал он, “задавленный бедностью”, к вредной и ничтожной старушонке, сосущей кровь из бедняков, наживающейся на чужом горе, на нищете, на пороке: “странная мысль наклевывалась в его голове, как из яйца цыпленок”. И вдруг услышанный разговор в трактире студента с офицером о ней же, “глупой, бессмысленной, ничтожной, злой, больной старушонке, никому не нужной и, напротив, всем вредной”. Старуха живет “сама не знает для чего”, а молодые, свежие силы пропадают даром без всякой поддержки. “За одну жизнь, — продолжает студент, — тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более как жизнь вши, таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна”. Убей старуху, возьми ее деньги, “обреченные в монастырь”, возьми не себе — для погибающих, умирающих от голода и порока, и будет восстановлена справедливость. Именно эта мысль наклевывалась и в сознании Раскольникова.
А еще раньше, полгода назад, “когда из университета вышел”, написал Раскольников, бывший студент-юрист, статью “о преступлении” (о ней мы узнаем много позже, уже в третьей части романа, из разговора Раскольникова с Порфирием Петровичем, разговора, которым начинается напряженнейшая идейная и психологическая борьба преступника и следователя). В этой статье Раскольников “рассматривал психологическое состояние преступника в продолжение всего хода преступления” и утверждал, что оно, это состояние, очень похоже на болезнь — помрачение ума, распад воли, случайность и нелогичность поступков. Кроме того, Раскольников в своей статье коснулся вопроса о таком преступлении, которое “разрешается по совести” и потому не может быть названо преступлением. Дело в том, разъясняет потом Раскольников мысль своей статьи, “что люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных) то есть на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово”. Первые склонны к послушанию, смирению, благоговению пред законом. Вторые — во имя нового, лучшего могут преступить закон и “для своей идеи”, если потребуется, “дать себе разрешение перешагнуть через кровь”. Такое “преступление” нарушение закона в глазах необыкновенного человека — не преступление.
В три последние перед убийством дня трижды мысль Раскольникова, до крайности возбужденная трагедией жизни, переживает именно те моменты наивысшего напряжения, которые приоткрывают, но еще не открывают полностью, самые глубинные причины его преступления.
В отвратительном, грязном трактире, под пьяный шум, крик и хохот, слушает Раскольников витиевато-шутовскую и трагическую речь “пьяненького” Мармеладова о семнадцатилетней дочери Сонечке, ее подвиге, ее жертве, о спасенном ее — страшной ценою — семействе. И что же? — привыкли и пользуются: “Катерину Ивановну облегчает, средства посильные доставляет, Мармеладову последние тридцать копеек вынесла — на полуштоф. “Ко всему-то подлец человек привыкает!”
И вот — яростная вспышка бунтующей раскольниковской мысли. “Ну а коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род, то есть человеческий, то значит, что остальное все — предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..”
Подлец тот, кто ко всему привыкает, все принимает, со всем смиряется. Но нет, не подлец человек — “весь вообще, весь род человеческий”, не подлец тот, кто бунтует, разрушает, преступает — нет никаких преград для необыкновенного “непослушного” человека. Выйти за эти преграды, преступить их, не примириться!
И еще один удар, еще ступень к бунту — письмо матери о Дунечке, сестре, “всходящей на Голгофу”, Дунечке, которая нравственную свободу свою не отдаст за комфорт, из одной личной выгоды. Чувствует по письму матери Раскольников, что ради него, “бесценного ради “восхождения на Голгофу предпринимается, ему жизнь жертвуется. Маячит перед ним образ Сонечки — символ вечной жертвы: “Сонечка, Сонечка Мармеладова, вечная Сонечка, пока мир стоит!”
И наконец — встреча с пьяной обесчещенной девочкой на Конногвардейском бульваре. И она — жертва каких-то неведомых стихийных законов, жестокой и непреодолимой необходимости, успокоительно оправдываемой теми, кто принял, кто примирился: “Это, говорят, так и следует. Такой процент, говорят, должен уходить каждый год… куда-то… к черту; должно быть, чтоб остальных освежать и им не мешать. Процент! Славные, право, у них эти словечки: они такие успокоительные, научные”. Но ведь Сонечка то, уж попала в этот “процент”, так легче ли ей оттого, что тут закон, необходимость, судьба? И можно ли принять такую судьбу покорно и безропотно? “А что, коль и Дунечка как-нибудь в процент попадет! не в тот, так в другой?..” Вновь — иступленный “вскрик”, вновь — предельный накал бунтующей души, мысли, бунт против того, что “наука” называет “законами” бытия.
Не собственная бедность, не нужда и страдания сестры и матери терзают Раскольникова, а, так сказать, нужда всеобщая, горе вселенское и горе сестры и матери, и горе погубленной девочки, и мученичество Сонечки, и трагедия семейства Мармеладовых, беспросветная, безысходная, вечная бессмыслица, нелепость бытия, ужас и зло, царствующие в мире, нищета, порок, слабость и несовершенство человека — вся эта “дикая глупость создания”, как позднее будет сказано в черновиках “Подростка”.
Мир страшен, принять его, примириться с ним — невозможно, противоестественно, равносильно отказу от жизни. Но Раскольников, дитя трагического времени, не верит и в возможность тем или иным способом залечить социальные болезни, изменить нравственный лик человечества: остается одно — отделиться, стать выше мира, выше его обычаев, его морали, переступить вечные нравственные законы, вырваться из той необходимости, что владычествует в мире, освободиться от сетей, спутавших, связавших человека, оторваться от “тяжести земной”. На такое “преступление” способны поистине необыкновенные люди, или, по Раскольникову, собственно люди, единственно достойные именоваться людьми. Стать выше и вне мира — это и значит стать человеком, обрести истинную, неслыханную свободу. Все бремя неприятия, бунта Раскольников возлагает на одного себя, на свою личную энергию и волю. Или послушание, или преступление необыкновенной личности — третьего, по Раскольникову, не дано.
Весь месяц от убийства до признания проходит для Раскольникова в непрестанном напряжении, не прекращающейся ни на секунду борьбе.
И прежде всего — это борьба с самим собою.
Борьба в душе Раскольникова начинается даже еще до преступления. Совершенно уверенный в своей идее, он вовсе не уверен в том, что сможет поднять ее. Начинаются его лихорадочные метания, хождения души по мытарствам.
Благодаря множеству как бы нарочно сошедшихся случайностей Раскольникову поразительно удается техническая сторона преступления. Материальных улик против него нет. Но тем большее значение приобретает сторона нравственная. Без конца анализирует Раскольников результат своего жестокого эксперимента, лихорадочно оценивает свою способность “переступить”.
Со всей непреложностью открывается ему страшная для него истина — преступление его было бессмысленным, погубил он себя напрасно, цели не достиг: “не переступил, на этой стороне остался”, оказался человеком обыкновенным, “тварью дрожащею”. “Те люди вынесли свои шаги, и потому они правы, а я не вынес, и, стало быть, я не имел права разрешить себе этот шаг”, — окончательный итог, подведенный на каторге.
Но, главное, не вынес испытания еще и потому Раскольников, что в глубине души был убежден: человек, какой бы он ни был, пусть отвратительная старуха, пусть самый ничтожный из ничтожных, — не вошь. И если бы не было у него этого убеждения, то просто пошел бы и убил, и не стал бы рассуждать, себя оправдывать перед всеми — Соней, Дуней, Разумихиным, Порфирием.
И еще одной преграды не смог преодолеть Раскольников. Порвать с людьми, окончательно, бесповоротно, хотя он ненависть испытывал даже к сестре с матерью. “Оставьте меня, оставьте одного!” — с исступленной жестокостью бросает он матери. Убийство положило между ним и людьми черту непроходимую. Мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения вдруг сознательно сказалось в душе его”. Как бы два отчужденных, со своими законами, мира живут рядом, непроницаемые друг для друга — мир Раскольникова и другой — высший мир: “все-то кругом точно не здесь делается”.
Грандиозное кошмарное видение (в эпилоге романа) разъединенного и оттого гибнущего мира — бессмысленного скопища отчужденных человеческих единиц — символизирует тот результат, к которому может прийти человечество, вдохновленное раскольниковскими идеями. Наказание Раскольникова — в ужасе своей непригодности, в “убийстве” в себе принципа (“не старуху убил, а принцип”); в невозможности быть верным своему идеалу, в тяжких мучениях выношенному.
Жестоко наказан главный герой романа. Но в этом наказании его спасение. Ибо, если бы не вынес, кем бы оказался Раскольников?
Когда Достоевский писал роман, он жил в той части Петербурга, где селились мелкие чиновники, ремесленники, торговцы, студенты. Здесь, в холодном осеннем тумане и жаркой летней пыли “серединных петербургских улиц и переулков, лежащих вокруг Сенной площади и Екатерининского канала”, возник перед ним образ бедного студента Родиона Раскольникова, здесь и поселил его Достоевский, в Столярном переулке.
Было два Петербурга. Один — город, созданный гениальными архитекторами, Петербург Дворцовой площади и набережной, поражающий нас и ныне своей вечной красотой и странностью. Но был и другой — “дома без всякой архитектуры”, кишащие “цеховым и ремесленным населением”, Мещанские, Садовые, Подьяческие улицы; харчевни, распивочные, трактиры, лавочки и лотки мелких торговцев, ночлежки…
Под вечер жаркого июльского дня, незадолго до захода солнца, уже бросающего свои косые лучи, из жалкой каморки “под самою кровлей высокого пятиэтажного “дома” выходит в тяжкой тоске бывший студент Родион Раскольников”. Так начинается роман Достоевского. И с этого момента, не давая себе передышки, без мгновения покоя и отдыха — в исступлении, в глубокой задумчивости, в страстной и безграничной ненависти, в бреду — мечется по петербургским улицам, останавливается на мостах, над темными холодными водами канала, поднимается по затхлым лестницам, заходит в грязные распивочные герой Достоевского. И даже во сне, прерывающем это “вечное движение”, продолжается лихорадочная жизнь Раскольникова, принимая формы уже и вовсе фантастические.
В самом начале романа, на первых его страницах, мы узнаем, что Раскольников “покусился” на какое-то дело, что месяц назад зародилась у него “мечта”, к осуществления которой он теперь близок.
А месяцем раньше он вынужден был заложить у старухи процентщицы, ростовщицы, колечко — подарок сестры. Непреодолимые ненависть и отвращение почувствовал он, “задавленный бедностью”, к вредной и ничтожной старушонке, сосущей кровь из бедняков, наживающейся на чужом горе, на нищете, на пороке: “странная мысль наклевывалась в его голове, как из яйца цыпленок”. И вдруг услышанный разговор в трактире студента с офицером о ней же, “глупой, бессмысленной, ничтожной, злой, больной старушонке, никому не нужной и, напротив, всем вредной”. Старуха живет “сама не знает для чего”, а молодые, свежие силы пропадают даром без всякой поддержки. “За одну жизнь, — продолжает студент, — тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более как жизнь вши, таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна”. Убей старуху, возьми ее деньги, “обреченные в монастырь”, возьми не себе — для погибающих, умирающих от голода и порока, и будет восстановлена справедливость. Именно эта мысль наклевывалась и в сознании Раскольникова.
А еще раньше, полгода назад, “когда из университета вышел”, написал Раскольников, бывший студент-юрист, статью “о преступлении” (о ней мы узнаем много позже, уже в третьей части романа, из разговора Раскольникова с Порфирием Петровичем, разговора, которым начинается напряженнейшая идейная и психологическая борьба преступника и следователя). В этой статье Раскольников “рассматривал психологическое состояние преступника в продолжение всего хода преступления” и утверждал, что оно, это состояние, очень похоже на болезнь — помрачение ума, распад воли, случайность и нелогичность поступков. Кроме того, Раскольников в своей статье коснулся вопроса о таком преступлении, которое “разрешается по совести” и потому не может быть названо преступлением. Дело в том, разъясняет потом Раскольников мысль своей статьи, “что люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных) то есть на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово”. Первые склонны к послушанию, смирению, благоговению пред законом. Вторые — во имя нового, лучшего могут преступить закон и “для своей идеи”, если потребуется, “дать себе разрешение перешагнуть через кровь”. Такое “преступление” нарушение закона в глазах необыкновенного человека — не преступление.
В три последние перед убийством дня трижды мысль Раскольникова, до крайности возбужденная трагедией жизни, переживает именно те моменты наивысшего напряжения, которые приоткрывают, но еще не открывают полностью, самые глубинные причины его преступления.
В отвратительном, грязном трактире, под пьяный шум, крик и хохот, слушает Раскольников витиевато-шутовскую и трагическую речь “пьяненького” Мармеладова о семнадцатилетней дочери Сонечке, ее подвиге, ее жертве, о спасенном ее — страшной ценою — семействе. И что же? — привыкли и пользуются: “Катерину Ивановну облегчает, средства посильные доставляет, Мармеладову последние тридцать копеек вынесла — на полуштоф. “Ко всему-то подлец человек привыкает!”
И вот — яростная вспышка бунтующей раскольниковской мысли. “Ну а коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род, то есть человеческий, то значит, что остальное все — предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..”
Подлец тот, кто ко всему привыкает, все принимает, со всем смиряется. Но нет, не подлец человек — “весь вообще, весь род человеческий”, не подлец тот, кто бунтует, разрушает, преступает — нет никаких преград для необыкновенного “непослушного” человека. Выйти за эти преграды, преступить их, не примириться!
И еще один удар, еще ступень к бунту — письмо матери о Дунечке, сестре, “всходящей на Голгофу”, Дунечке, которая нравственную свободу свою не отдаст за комфорт, из одной личной выгоды. Чувствует по письму матери Раскольников, что ради него, “бесценного ради “восхождения на Голгофу предпринимается, ему жизнь жертвуется. Маячит перед ним образ Сонечки — символ вечной жертвы: “Сонечка, Сонечка Мармеладова, вечная Сонечка, пока мир стоит!”
И наконец — встреча с пьяной обесчещенной девочкой на Конногвардейском бульваре. И она — жертва каких-то неведомых стихийных законов, жестокой и непреодолимой необходимости, успокоительно оправдываемой теми, кто принял, кто примирился: “Это, говорят, так и следует. Такой процент, говорят, должен уходить каждый год… куда-то… к черту; должно быть, чтоб остальных освежать и им не мешать. Процент! Славные, право, у них эти словечки: они такие успокоительные, научные”. Но ведь Сонечка то, уж попала в этот “процент”, так легче ли ей оттого, что тут закон, необходимость, судьба? И можно ли принять такую судьбу покорно и безропотно? “А что, коль и Дунечка как-нибудь в процент попадет! не в тот, так в другой?..” Вновь — иступленный “вскрик”, вновь — предельный накал бунтующей души, мысли, бунт против того, что “наука” называет “законами” бытия.
Не собственная бедность, не нужда и страдания сестры и матери терзают Раскольникова, а, так сказать, нужда всеобщая, горе вселенское и горе сестры и матери, и горе погубленной девочки, и мученичество Сонечки, и трагедия семейства Мармеладовых, беспросветная, безысходная, вечная бессмыслица, нелепость бытия, ужас и зло, царствующие в мире, нищета, порок, слабость и несовершенство человека — вся эта “дикая глупость создания”, как позднее будет сказано в черновиках “Подростка”.
Мир страшен, принять его, примириться с ним — невозможно, противоестественно, равносильно отказу от жизни. Но Раскольников, дитя трагического времени, не верит и в возможность тем или иным способом залечить социальные болезни, изменить нравственный лик человечества: остается одно — отделиться, стать выше мира, выше его обычаев, его морали, переступить вечные нравственные законы, вырваться из той необходимости, что владычествует в мире, освободиться от сетей, спутавших, связавших человека, оторваться от “тяжести земной”. На такое “преступление” способны поистине необыкновенные люди, или, по Раскольникову, собственно люди, единственно достойные именоваться людьми. Стать выше и вне мира — это и значит стать человеком, обрести истинную, неслыханную свободу. Все бремя неприятия, бунта Раскольников возлагает на одного себя, на свою личную энергию и волю. Или послушание, или преступление необыкновенной личности — третьего, по Раскольникову, не дано.
Весь месяц от убийства до признания проходит для Раскольникова в непрестанном напряжении, не прекращающейся ни на секунду борьбе.
И прежде всего — это борьба с самим собою.
Борьба в душе Раскольникова начинается даже еще до преступления. Совершенно уверенный в своей идее, он вовсе не уверен в том, что сможет поднять ее. Начинаются его лихорадочные метания, хождения души по мытарствам.
Благодаря множеству как бы нарочно сошедшихся случайностей Раскольникову поразительно удается техническая сторона преступления. Материальных улик против него нет. Но тем большее значение приобретает сторона нравственная. Без конца анализирует Раскольников результат своего жестокого эксперимента, лихорадочно оценивает свою способность “переступить”.
Со всей непреложностью открывается ему страшная для него истина — преступление его было бессмысленным, погубил он себя напрасно, цели не достиг: “не переступил, на этой стороне остался”, оказался человеком обыкновенным, “тварью дрожащею”. “Те люди вынесли свои шаги, и потому они правы, а я не вынес, и, стало быть, я не имел права разрешить себе этот шаг”, — окончательный итог, подведенный на каторге.
Но, главное, не вынес испытания еще и потому Раскольников, что в глубине души был убежден: человек, какой бы он ни был, пусть отвратительная старуха, пусть самый ничтожный из ничтожных, — не вошь. И если бы не было у него этого убеждения, то просто пошел бы и убил, и не стал бы рассуждать, себя оправдывать перед всеми — Соней, Дуней, Разумихиным, Порфирием.
И еще одной преграды не смог преодолеть Раскольников. Порвать с людьми, окончательно, бесповоротно, хотя он ненависть испытывал даже к сестре с матерью. “Оставьте меня, оставьте одного!” — с исступленной жестокостью бросает он матери. Убийство положило между ним и людьми черту непроходимую. Мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения вдруг сознательно сказалось в душе его”. Как бы два отчужденных, со своими законами, мира живут рядом, непроницаемые друг для друга — мир Раскольникова и другой — высший мир: “все-то кругом точно не здесь делается”.
Грандиозное кошмарное видение (в эпилоге романа) разъединенного и оттого гибнущего мира — бессмысленного скопища отчужденных человеческих единиц — символизирует тот результат, к которому может прийти человечество, вдохновленное раскольниковскими идеями. Наказание Раскольникова — в ужасе своей непригодности, в “убийстве” в себе принципа (“не старуху убил, а принцип”); в невозможности быть верным своему идеалу, в тяжких мучениях выношенному.
Жестоко наказан главный герой романа. Но в этом наказании его спасение. Ибо, если бы не вынес, кем бы оказался Раскольников?