Структура образа Иудушки Головлева
Для русской литературы такой смысл трагедии стал очевидным в XX веке. Д. Мережковский, например, заключает свои рассуждения на эту тему характерными выводами: "… камни в Иуду надо кидать осторожнее — слишком к нему близок Иисус"; «камни в Иуду надо бы кидать осторожнее: слишком, увы, близко к нему все человечество. Только в себя заглянув бесстрашно-глубоко, мы, может быть, увидим и узнаем Предателя».
Роман «Господа Головлевы» не упомянут в «Книге Иуды». Возможно, это произошло потому, что в традиции восприятия романа сложилось представление, согласно которому автор «заземлил» своего героя, подал его историю, как социально-бытовую, сосредоточил внимание читателя на «подлом» быте, а это как будто бы не имеет отношения к высокой трагедии.
Однако сейчас уже очевидно, что подобная поэтика способна не затемнить, а обнаружить масштаб трагедии. Подтверждение можно найти, обратившись ко многим эпизодам романа. В частности, в описании предсмертного состояния старшего брата Иудушки Степана. На бытовом уровне автор-повествователь говорит об одном из проявлений белой горячки, наступающей после запоя. Но не только, здесь передано состояние брошенного, одинокого, гибнущего человека, сознание которого оказывается, пущено в беспредельность: «Нужно дождаться ночи, чтобы дорваться до тех блаженных минут, когда земля исчезает из-под ног и вместо четырех постылых стен перед глазами открывается беспредельная светящаяся пустота» (VI, 53 — 54). Образ «светящейся пустоты» трудно назвать только бытовым. В эпитете «беспредельная» есть смыслы, соотносимые с семантическим полем «безудержности» и «безобразия», свойственных русскому человеку, не знающему себе предела, теряющему его, и в этом смысле «бытовые». Но сохранены в этом эпитете и смыслы, позволяющие интерпретировать «беспредельность» как «бесконечность», в высоком романтико-метафизическом ключе.
Низкий быт и высокая трагедия, пустословие и творчество, реальность и фантазия, беспредельность и точка, свет и тьма, грех и прощение, Иуда и Христос — ни одно из этих противоречий не разрешается в романе Салтыкова-Щедрина в линейной перспективе. Тему прощения ведет за собой тема греха, бытие Иудушки взывает к Христу. Важно не то, как прощен Иудушка: совершенно или нет. Важна сама трагическая неразъятость греха и прощения, устойчивая неизменность этой антиномии.
Само наличие неснятых противоречий является знаком того, что роман «Господа Головлевы» следует воспринимать как художественное произведение, продолжающее пушкинскую, «онегинскую» традицию, — ведь именно в романе Пушкина впервые появились такого рода противоречия как осознанный художественный принцип. У Салтыкова-Щедрина изменилось содержание противоречий, но принцип их неустранимости остался неизменным. Неснятые, неснимаемые противоречия образуют в романе качество глубины.
Лексическое значение слова «глубина» в XIX веке, о чем свидетельствует словарь В.
ова «глубина» в XIX веке, о чем свидетельствует словарь В. Даля, определилось в противоположных направлениях: первое — «высота», в обратном смысле — «пропасть», «бездна».11 Трагедия бытия в «общественном» романе «Господа Головлевы» оттого и воспринимается как вечная трагедия, что намечена в пределах между бездной и высотой, совершается, говоря словами самого писателя, «где-то в пространстве».
Роман «Господа Головлевы» не упомянут в «Книге Иуды». Возможно, это произошло потому, что в традиции восприятия романа сложилось представление, согласно которому автор «заземлил» своего героя, подал его историю, как социально-бытовую, сосредоточил внимание читателя на «подлом» быте, а это как будто бы не имеет отношения к высокой трагедии.
Однако сейчас уже очевидно, что подобная поэтика способна не затемнить, а обнаружить масштаб трагедии. Подтверждение можно найти, обратившись ко многим эпизодам романа. В частности, в описании предсмертного состояния старшего брата Иудушки Степана. На бытовом уровне автор-повествователь говорит об одном из проявлений белой горячки, наступающей после запоя. Но не только, здесь передано состояние брошенного, одинокого, гибнущего человека, сознание которого оказывается, пущено в беспредельность: «Нужно дождаться ночи, чтобы дорваться до тех блаженных минут, когда земля исчезает из-под ног и вместо четырех постылых стен перед глазами открывается беспредельная светящаяся пустота» (VI, 53 — 54). Образ «светящейся пустоты» трудно назвать только бытовым. В эпитете «беспредельная» есть смыслы, соотносимые с семантическим полем «безудержности» и «безобразия», свойственных русскому человеку, не знающему себе предела, теряющему его, и в этом смысле «бытовые». Но сохранены в этом эпитете и смыслы, позволяющие интерпретировать «беспредельность» как «бесконечность», в высоком романтико-метафизическом ключе.
Низкий быт и высокая трагедия, пустословие и творчество, реальность и фантазия, беспредельность и точка, свет и тьма, грех и прощение, Иуда и Христос — ни одно из этих противоречий не разрешается в романе Салтыкова-Щедрина в линейной перспективе. Тему прощения ведет за собой тема греха, бытие Иудушки взывает к Христу. Важно не то, как прощен Иудушка: совершенно или нет. Важна сама трагическая неразъятость греха и прощения, устойчивая неизменность этой антиномии.
Само наличие неснятых противоречий является знаком того, что роман «Господа Головлевы» следует воспринимать как художественное произведение, продолжающее пушкинскую, «онегинскую» традицию, — ведь именно в романе Пушкина впервые появились такого рода противоречия как осознанный художественный принцип. У Салтыкова-Щедрина изменилось содержание противоречий, но принцип их неустранимости остался неизменным. Неснятые, неснимаемые противоречия образуют в романе качество глубины.
Лексическое значение слова «глубина» в XIX веке, о чем свидетельствует словарь В.
ова «глубина» в XIX веке, о чем свидетельствует словарь В. Даля, определилось в противоположных направлениях: первое — «высота», в обратном смысле — «пропасть», «бездна».11 Трагедия бытия в «общественном» романе «Господа Головлевы» оттого и воспринимается как вечная трагедия, что намечена в пределах между бездной и высотой, совершается, говоря словами самого писателя, «где-то в пространстве».