Михаил Шолохов. "Донские рассказы"
Наверное, нет в русской литературе ХХ в. другого писателя, чья популярность сравнилась бы с мировым признанием автора «Тихого Дона». О нем, Художнике с большой буквы, восторженно отзывались Р.Роллан и Э.Хемингуэй, Д.Линдсей и К.Причард. «Его дар художника, — писал Мартти Ларни,- можно, собственно, определить как любовь к суетному и милому земному странствию человека, с его самосознанием и страстями, с его радостью и горем, чувственной любовью, честолюбием и гордостью. Его увлекает зрелище жизни во всей его мощи и полноте. Передавая самые потрясающие картины, его голос рассказчика не дрогнет. Он сохраняет удивительное равновесие, твердость и как бы беспристрастную объективность. Он принимает действительность без условий и оговорок. Человек у него — это человек, правда — всегда только правда. Именно в этом… объяснение огромной притягательной силы его произведений».
В «Донских рассказах» М.Шолохова (к этому циклу мы относим все его рассказы 20-х годов, а не только одноименный сборник ) нет откровенной поэтизации подвига, нет романтических красок, поэтических реквиемов, сопровождающих уходящую жизнь героев революции в романтических повестях Б.Иванова, Б.Лавренева. У Шолохова «безобразно просто» умирали люди, а его замечание о том, что ковыль («седой ковыль — любимый образ романтиков») — всего лишь «поганая белобрысая трава без всякого запаха» как будто развеяло все иллюзии, не оставляя места романтическому пересозданию действительности. Герои «Донских рассказов» не предаются возвышенным раздумьям, они говорят о своем — порой будничном и совсем непоэтичном. Такова жизнь, но именно такая она прекрасна для Шолохова; последний мог бы повторить слова Л.Толстого «Герой же моей повести..., который всегда был, есть и будет прекрасен — правда». Контрасты в его рассказах служат не эмоциональному раскрытию идеального начала, как у романтиков, а воссоздают реальные жизненные конфликты, через которые познается социальный разлом в среде донского казачества. Формой выражения социального у Шолохова часто становится внутрисемейный конфликт.
В «Донских рассказах» нет сомневающихся, рефлектирующих героев, нет героев, избирающих «третий путь» или позицию «над схваткой». Шолоховские сюжеты непосредственно посвящены фронту, который проходил почти через каждую семью независимо от ее действительных убеждений (у автора этих строк дядья служили: старший брат — у белых, младший — у красных, и за этим, кроме соответствия возраста объявленной мобилизации, больше ничего не стояло), а дальше вступала в силу логика борьбы, иногда не на жизнь, а на смерть. Показать объективным развитием действия кошмар братоубийственной борьбы — уже было проявлением гуманизма. Ведь тем, кому шолоховские рассказы кажутся излишне кровавыми и жестокими, кто обвиняет писателя а «разламывании каждой трещины» можно возразить: это предупреждение и в сегодняшней ситуации, когда страна поставлена на порог гражданской войны или безграничного произвола мафии.
ана поставлена на порог гражданской войны или безграничного произвола мафии.
Однако, и это замечают зарубежные шолоховеды, с середины 20-х годов и до сегодняшнего дня гуманистическое содержание этих произведений недооценивается. В наши дни самым массовым изданием, приобщающим читателя к «Донским рассказам» является очерк Виктора Чалмаева в книге для учащихся. Соглашаясь с некоторыми его оценками, прежде всего с тем, что у раннего Шолохова схематично «деление людей на друзей и врагов», что «цветок-то (с лазоревым цветком сравнил „Донские рассказы“ Серафимович — Л.Е.) вырос на крови… и сострадание автора как будто сковано жесткой присягой» (37; 191), далее испытываешь удивление: «присяга» оказывается присягой на судейскую жестокость. Даже признавая острое шолоховское чувство природы, степи, не желающей разделять людских безумств" (а ведь это важнейший момент в определении авторской позиции — Л.Е.), Чалмаев считает Шолохова учеником «комсомольских поэтов» и подстрекателем новых очагов кровопролития: «С каким-то азартом юности, со свирепой резвостью, провоцирующей революционную нетерпеливость, Шолохов раздувает угольки гаснущего костра » (37; 195). И автор и его герои обвиняются в сталкивании «врагов», в том, что они не ищут «пути мимо огня, мимо крови» и даже в том, что «осознания Ленина, увы, нет в комсомольцах-продотрядниках Шолохова», что Шолохов не услышал призыва Ленина к НЭПу. Противопоставляя «Донские рассказы» «Тихому Дону», Чалмаев посчитал единственным из заслуживающих внимания и положительной оценки «Шибалково семя» (герой умоляет спасти жизнь его ребенку после собственноручного расстрела матери, оказавшейся белой разведчицей). Между тем даже «площадь» порой повторяющихся рассуждений самого критика позволяла этот анализ значительно расширить.
Как обвинение автору «Донских рассказов» предъявлены «психоз ненависти», «романтика расстрелов», нравственная «глухота», возведение в культ насилия, идеализация методов насилия «во имя высшей правды». Но так ли это? Даже если согласиться с тем, что Шолохов осуждает насилие только со стороны «врага» (а не надо думать, что был только красный террор), это осуждение перерастает в общечеловеческое осуждение отце-сыно-братоубийства. Настойчивое варьирование мотива убийства единокровного, ответного возмездия не может быть объяснено только желанием показать распад казачьего уклада — для этого было бы достаточно одного примера. Чем же объяснить пристрастие Шолохова к такой сюжетной коллизии. Очевидно, желанием писателя исходить из нормы человеческих отношений, которые в условиях патриархального казачьего (в конечном счете крестьянского быта) ярче всего проявлялась там, где была скреплена узами крови, родственными отношениями. Драматизм рассказа Шолохова как раз и заключается в том, что они с величайшей глубиной раскрыли противоречия между реальностью и идеалом человеческих отношений.
ей глубиной раскрыли противоречия между реальностью и идеалом человеческих отношений.
Обратимся к рассказу «Коловерть». С точки зрения «врага» Михаил Крамсков тоже мог показаться героем, но писатель дает ему иную характеристику: Крамсков — не человек. К этой мысли автор подводит всем ходом повествования, показывая отчужденность героя от семьи: «От материнской кофтенки рваной навозом воняет. Отодвинулся слегка, как варом в лицо матери плеснул.
— Неудобно на улице, мамаша...»
Отец стесняется его как чужого, с братом Игнатом «пальцы сошлись в холодном и неприязненном пожатии», «помолчали нудно». С самого начала Михаил осознается как сила чужая и враждебная дружной, работящей семье. «Чужие мы ему, и земля чужая»,- говорит о Михаиле отец. Самодовольна его похвальба перед матерью: "… Произвели в сотники за то, что большевизм в корне пресекаю"; поражает его грубость по отношению к племяннику: "… Щенка возьмите от стола, а то ему, коммунячьему выродку, голову оторву". Глубоко символично то, что сразу после картины безысходного горя матери, узнавшей в утопленнике младшего сына: «Космами седыми мотая, на четвереньках в воду сползла, голову черную охватила, мычала:
— Гриша!.. Сынок», -
сразу же дается выписка из приказа о производстве Михаила в подъесаулы «за самоотверженную работу по искоренению большевизма». Крамсков отклоняет предоставленную ему право ходатайствовать о помиловании родных, идет на подлость, подсказывая ход предательского убийства. Авторская оценка раскрывается в эпизоде последнего появления Крамского на страницах рассказа:
«Офицер с погонами подъесаула, в папахе каракулевой, высокий, узенький, сказал тихо, вполголоса, самогонным перегаром дыша:
— Далеко не водить!.. За хутор, в хворост!..
У офицера уже нет имени, только по знакомой портретной — »в папахе каракулевой, высокий узенький" — угадываем мы потерявшего человеческий облик Михаила Крамского. Эта сцена завершается описанием щенившейся волчицы, откликнувшейся воем на короткий стонущий крик",- и она ставит Крамскова ниже зверя.
Сказанное убеждает, что в данном рассказе нет «культа насилия».
То же можно сказать и о рассказе «Семейный человек», которому давалась различная оценка. И.Лежнев считал, что писатель оправдывал Микишару, застрелившего двух сыновей, служивших у красных, ради возможности сохранить себе жизнь, чтобы вырастить остальных семерых детей. Л.Якименко в трактовке этого образа усматривал противоречивость Шолохова. А.Журавлева полагала, что художник осудил Микишару, прикрывавшую собственную трусость, безволие и желание получить льготы, лицемерной ссылкой на заботу об остальных детях. Достаточно обратиться к нравственно-эстетическим оценкам писателя, чтоб отпало основание для разногласий. Первое, на что обращает внимание рассказчик — «тяжелый, стоячий взгляд» Микишары, из-под напухших век косыеглаза глядели «жестко и нераскаянно».
глаза глядели «жестко и нераскаянно». Определенная эстетическая оценка рождается из сопоставления искреннего порыва благодарности к отцу у Ивана, имевшего все основания быть любимым сыном, и лицемерного холодного расчета Микишары, не просто застрелившего сына, но и обманувшего его. А чего стоит фраза: «Снял я с него шинель и ботинки...» Глубочайшим лицемерием кажется после этого заявление Микишары: «Я за детей за этих сколько горя перенес, седой волос всего обметал». Конечно, Микишара — не Крамсков, и наказание Шолохов ему назначает символическое — отчужденность от семьи, которую предал Микишара: «Гребостно с вами, батя, за одним столом исть»,- говорит ему дочь. Эстетическую определенность несет и речевая самохарактеристика Микишары: "… Восьмерых голопузых нажеребила, а на девятом скопытилась". Даже в названии рассказа звучит несомненный сарказм.
Таким образом, показывая, что охватившая Дон классовая борьба разрушает семейные устои, Шолохов изображает реальность как противоречащую норме человеческих отношений, и разрешает это противоречие между идеальным и реальным абсолютным отрицанием последнего. Но оно может «сниматься» и оправдывающими героя обстоятельствами. Именно при рассмотрении этих ситуаций необходимо упрекнуть автора «Донских рассказов». Он, следуя ленинизму, разделял роковое заблуждение тех лет о классовом характере морали, когда нравственным объявлялось все то, что служило интересам революции: кровь на руках белого — это плохо, на руках красного — если и не хорошо, то, во всяком случае, нормально. В рассказах «Коловерть», «Червоточина», «Семейный человек», «Бахчевник» одному и тому же физическому действию — убийству самого близкого по крови человека — дано контрастное нравственно-эстетическое осмысление. Вечная антиномия — добро / зло — обретает жесткую социально-классовую детерминированность: красные / белые. В сценах отцеубийства, сыноубийства, братоубийства, любых других кровавых сюжетах четко обозначено либо оправдание крови, либо ее объяснение звериной аморальностью белого казачества. Преодолеет это Шолохов не только в «Тихом Доне», но, как мы увидим ниже, и в «Поднятой целине».
Наиболее уязвимым с точки зрения общечеловеческой морали нам представляется «Бахчевник». Кровавый финал, противоречащий норме человеческих отношений, объясняется автором как единственный выход из создавшегося положения. В необходимости Митькиного поступка читатель убежден как всем ходом предшествующего повествования, так и ситуацией, непосредственно предваряющей финал: Анисим Петрович такой же потенциальный убийца, как и сыновья. Но дело здесь не только в самой логике действия, а и в немногословных, скупых, и, тем не менее, очень весомых авторских эмоциональных оценках. Они в необычайной теплоте и человечности заключительного описания рассказа, в описании любовных отношений между братьями, уходящими от преследования (характерно, что в этом описании нет ни одной антиэстетической детали, ни одного грубого или даже просторечного слова), наконец в такой завершающей поэтической детали, как румяная каемка рассвета.
дования (характерно, что в этом описании нет ни одной антиэстетической детали, ни одного грубого или даже просторечного слова), наконец в такой завершающей поэтической детали, как румяная каемка рассвета. Содеянное не вызывает ни у героев, ни у автора хотя бы смутного чувства вины, не говоря уж о муках совести.
Так что же, согласиться с Чалмаевым, определяющим шолоховскую позицию в «Донских рассказах» «как совесть молчащую, благославляющую это кровопролитие»? В применении к «Бахчевнику», очевидно, — да, но надо исследовать авторскую концепцию во всей ее полноте и противоречивости. «Внимание к лучшим сторонам человеческой натуры в момент жестокой братоубийственной схватки» (30; 42) придают гуманистическое звучание таким рассказам, как «Жеребенок», «Шибалково семя».
Истолкование финала в «Бахчевнике» — «розовой каемки рассвета», очевидно, тоже не может быть однозначной, ибо «и судьба отдельного человека, и междуусобная братоубийственная война внутри народа, и темные стороны самой человеческой природы не в силах даже поколебать главную, все обнимающую и все покоряющую мысль писателя о всепобеждающем начале жизни, о ее торжестве, о ее связи с „природным космосом“ (24). „Отдельная человеческая личность растворяется в общем народном бытии, которое, как твердь земная, всегда видно и просвечивается у Шолохова, вызывая у читателя вздох облегчения в самых трагических обстоятельствах“ (19; 9 ). Кроме того, не надо думать, что кровавая развязка социально-семейного конфликта остается единственной характеристикой казачьей семьи. В „Коловерти“ отношения Пахомыча, Игната и Гриши Крамсковых раскрыты как истинно человечные. В „Пути-дороженьке“ (автор назвал ее повестью) отношения между отцом и сыном также мыслятся как норма, раскрываются поэтический мир трудовой семьи, сдержанная ласковость обращения друг с другом, едва угадываемая забота. Особенно полно раскрыто духовное родство Фомы Кремнева с сыном Петькой в сцене свидания в тюрьме: „Рванулся Петька вперед, на полу нащупал босой ногой войлок, присел и молча охватил руками перевязанную отцову голову“. И отец, „захлебываясь, сыплет бодрящим смешком“, и Петька „с щекочущей радостью вглядывается в опухшее от побоев землисто-черное лицо“. Лейтмотив повести — образ пути-дороженьки, дороги человечности, с которой не сошли отец и сын Кремневы.
В «Донских рассказах» М.Шолохова (к этому циклу мы относим все его рассказы 20-х годов, а не только одноименный сборник ) нет откровенной поэтизации подвига, нет романтических красок, поэтических реквиемов, сопровождающих уходящую жизнь героев революции в романтических повестях Б.Иванова, Б.Лавренева. У Шолохова «безобразно просто» умирали люди, а его замечание о том, что ковыль («седой ковыль — любимый образ романтиков») — всего лишь «поганая белобрысая трава без всякого запаха» как будто развеяло все иллюзии, не оставляя места романтическому пересозданию действительности. Герои «Донских рассказов» не предаются возвышенным раздумьям, они говорят о своем — порой будничном и совсем непоэтичном. Такова жизнь, но именно такая она прекрасна для Шолохова; последний мог бы повторить слова Л.Толстого «Герой же моей повести..., который всегда был, есть и будет прекрасен — правда». Контрасты в его рассказах служат не эмоциональному раскрытию идеального начала, как у романтиков, а воссоздают реальные жизненные конфликты, через которые познается социальный разлом в среде донского казачества. Формой выражения социального у Шолохова часто становится внутрисемейный конфликт.
В «Донских рассказах» нет сомневающихся, рефлектирующих героев, нет героев, избирающих «третий путь» или позицию «над схваткой». Шолоховские сюжеты непосредственно посвящены фронту, который проходил почти через каждую семью независимо от ее действительных убеждений (у автора этих строк дядья служили: старший брат — у белых, младший — у красных, и за этим, кроме соответствия возраста объявленной мобилизации, больше ничего не стояло), а дальше вступала в силу логика борьбы, иногда не на жизнь, а на смерть. Показать объективным развитием действия кошмар братоубийственной борьбы — уже было проявлением гуманизма. Ведь тем, кому шолоховские рассказы кажутся излишне кровавыми и жестокими, кто обвиняет писателя а «разламывании каждой трещины» можно возразить: это предупреждение и в сегодняшней ситуации, когда страна поставлена на порог гражданской войны или безграничного произвола мафии.
ана поставлена на порог гражданской войны или безграничного произвола мафии.
Однако, и это замечают зарубежные шолоховеды, с середины 20-х годов и до сегодняшнего дня гуманистическое содержание этих произведений недооценивается. В наши дни самым массовым изданием, приобщающим читателя к «Донским рассказам» является очерк Виктора Чалмаева в книге для учащихся. Соглашаясь с некоторыми его оценками, прежде всего с тем, что у раннего Шолохова схематично «деление людей на друзей и врагов», что «цветок-то (с лазоревым цветком сравнил „Донские рассказы“ Серафимович — Л.Е.) вырос на крови… и сострадание автора как будто сковано жесткой присягой» (37; 191), далее испытываешь удивление: «присяга» оказывается присягой на судейскую жестокость. Даже признавая острое шолоховское чувство природы, степи, не желающей разделять людских безумств" (а ведь это важнейший момент в определении авторской позиции — Л.Е.), Чалмаев считает Шолохова учеником «комсомольских поэтов» и подстрекателем новых очагов кровопролития: «С каким-то азартом юности, со свирепой резвостью, провоцирующей революционную нетерпеливость, Шолохов раздувает угольки гаснущего костра » (37; 195). И автор и его герои обвиняются в сталкивании «врагов», в том, что они не ищут «пути мимо огня, мимо крови» и даже в том, что «осознания Ленина, увы, нет в комсомольцах-продотрядниках Шолохова», что Шолохов не услышал призыва Ленина к НЭПу. Противопоставляя «Донские рассказы» «Тихому Дону», Чалмаев посчитал единственным из заслуживающих внимания и положительной оценки «Шибалково семя» (герой умоляет спасти жизнь его ребенку после собственноручного расстрела матери, оказавшейся белой разведчицей). Между тем даже «площадь» порой повторяющихся рассуждений самого критика позволяла этот анализ значительно расширить.
Как обвинение автору «Донских рассказов» предъявлены «психоз ненависти», «романтика расстрелов», нравственная «глухота», возведение в культ насилия, идеализация методов насилия «во имя высшей правды». Но так ли это? Даже если согласиться с тем, что Шолохов осуждает насилие только со стороны «врага» (а не надо думать, что был только красный террор), это осуждение перерастает в общечеловеческое осуждение отце-сыно-братоубийства. Настойчивое варьирование мотива убийства единокровного, ответного возмездия не может быть объяснено только желанием показать распад казачьего уклада — для этого было бы достаточно одного примера. Чем же объяснить пристрастие Шолохова к такой сюжетной коллизии. Очевидно, желанием писателя исходить из нормы человеческих отношений, которые в условиях патриархального казачьего (в конечном счете крестьянского быта) ярче всего проявлялась там, где была скреплена узами крови, родственными отношениями. Драматизм рассказа Шолохова как раз и заключается в том, что они с величайшей глубиной раскрыли противоречия между реальностью и идеалом человеческих отношений.
ей глубиной раскрыли противоречия между реальностью и идеалом человеческих отношений.
Обратимся к рассказу «Коловерть». С точки зрения «врага» Михаил Крамсков тоже мог показаться героем, но писатель дает ему иную характеристику: Крамсков — не человек. К этой мысли автор подводит всем ходом повествования, показывая отчужденность героя от семьи: «От материнской кофтенки рваной навозом воняет. Отодвинулся слегка, как варом в лицо матери плеснул.
— Неудобно на улице, мамаша...»
Отец стесняется его как чужого, с братом Игнатом «пальцы сошлись в холодном и неприязненном пожатии», «помолчали нудно». С самого начала Михаил осознается как сила чужая и враждебная дружной, работящей семье. «Чужие мы ему, и земля чужая»,- говорит о Михаиле отец. Самодовольна его похвальба перед матерью: "… Произвели в сотники за то, что большевизм в корне пресекаю"; поражает его грубость по отношению к племяннику: "… Щенка возьмите от стола, а то ему, коммунячьему выродку, голову оторву". Глубоко символично то, что сразу после картины безысходного горя матери, узнавшей в утопленнике младшего сына: «Космами седыми мотая, на четвереньках в воду сползла, голову черную охватила, мычала:
— Гриша!.. Сынок», -
сразу же дается выписка из приказа о производстве Михаила в подъесаулы «за самоотверженную работу по искоренению большевизма». Крамсков отклоняет предоставленную ему право ходатайствовать о помиловании родных, идет на подлость, подсказывая ход предательского убийства. Авторская оценка раскрывается в эпизоде последнего появления Крамского на страницах рассказа:
«Офицер с погонами подъесаула, в папахе каракулевой, высокий, узенький, сказал тихо, вполголоса, самогонным перегаром дыша:
— Далеко не водить!.. За хутор, в хворост!..
У офицера уже нет имени, только по знакомой портретной — »в папахе каракулевой, высокий узенький" — угадываем мы потерявшего человеческий облик Михаила Крамского. Эта сцена завершается описанием щенившейся волчицы, откликнувшейся воем на короткий стонущий крик",- и она ставит Крамскова ниже зверя.
Сказанное убеждает, что в данном рассказе нет «культа насилия».
То же можно сказать и о рассказе «Семейный человек», которому давалась различная оценка. И.Лежнев считал, что писатель оправдывал Микишару, застрелившего двух сыновей, служивших у красных, ради возможности сохранить себе жизнь, чтобы вырастить остальных семерых детей. Л.Якименко в трактовке этого образа усматривал противоречивость Шолохова. А.Журавлева полагала, что художник осудил Микишару, прикрывавшую собственную трусость, безволие и желание получить льготы, лицемерной ссылкой на заботу об остальных детях. Достаточно обратиться к нравственно-эстетическим оценкам писателя, чтоб отпало основание для разногласий. Первое, на что обращает внимание рассказчик — «тяжелый, стоячий взгляд» Микишары, из-под напухших век косыеглаза глядели «жестко и нераскаянно».
глаза глядели «жестко и нераскаянно». Определенная эстетическая оценка рождается из сопоставления искреннего порыва благодарности к отцу у Ивана, имевшего все основания быть любимым сыном, и лицемерного холодного расчета Микишары, не просто застрелившего сына, но и обманувшего его. А чего стоит фраза: «Снял я с него шинель и ботинки...» Глубочайшим лицемерием кажется после этого заявление Микишары: «Я за детей за этих сколько горя перенес, седой волос всего обметал». Конечно, Микишара — не Крамсков, и наказание Шолохов ему назначает символическое — отчужденность от семьи, которую предал Микишара: «Гребостно с вами, батя, за одним столом исть»,- говорит ему дочь. Эстетическую определенность несет и речевая самохарактеристика Микишары: "… Восьмерых голопузых нажеребила, а на девятом скопытилась". Даже в названии рассказа звучит несомненный сарказм.
Таким образом, показывая, что охватившая Дон классовая борьба разрушает семейные устои, Шолохов изображает реальность как противоречащую норме человеческих отношений, и разрешает это противоречие между идеальным и реальным абсолютным отрицанием последнего. Но оно может «сниматься» и оправдывающими героя обстоятельствами. Именно при рассмотрении этих ситуаций необходимо упрекнуть автора «Донских рассказов». Он, следуя ленинизму, разделял роковое заблуждение тех лет о классовом характере морали, когда нравственным объявлялось все то, что служило интересам революции: кровь на руках белого — это плохо, на руках красного — если и не хорошо, то, во всяком случае, нормально. В рассказах «Коловерть», «Червоточина», «Семейный человек», «Бахчевник» одному и тому же физическому действию — убийству самого близкого по крови человека — дано контрастное нравственно-эстетическое осмысление. Вечная антиномия — добро / зло — обретает жесткую социально-классовую детерминированность: красные / белые. В сценах отцеубийства, сыноубийства, братоубийства, любых других кровавых сюжетах четко обозначено либо оправдание крови, либо ее объяснение звериной аморальностью белого казачества. Преодолеет это Шолохов не только в «Тихом Доне», но, как мы увидим ниже, и в «Поднятой целине».
Наиболее уязвимым с точки зрения общечеловеческой морали нам представляется «Бахчевник». Кровавый финал, противоречащий норме человеческих отношений, объясняется автором как единственный выход из создавшегося положения. В необходимости Митькиного поступка читатель убежден как всем ходом предшествующего повествования, так и ситуацией, непосредственно предваряющей финал: Анисим Петрович такой же потенциальный убийца, как и сыновья. Но дело здесь не только в самой логике действия, а и в немногословных, скупых, и, тем не менее, очень весомых авторских эмоциональных оценках. Они в необычайной теплоте и человечности заключительного описания рассказа, в описании любовных отношений между братьями, уходящими от преследования (характерно, что в этом описании нет ни одной антиэстетической детали, ни одного грубого или даже просторечного слова), наконец в такой завершающей поэтической детали, как румяная каемка рассвета.
дования (характерно, что в этом описании нет ни одной антиэстетической детали, ни одного грубого или даже просторечного слова), наконец в такой завершающей поэтической детали, как румяная каемка рассвета. Содеянное не вызывает ни у героев, ни у автора хотя бы смутного чувства вины, не говоря уж о муках совести.
Так что же, согласиться с Чалмаевым, определяющим шолоховскую позицию в «Донских рассказах» «как совесть молчащую, благославляющую это кровопролитие»? В применении к «Бахчевнику», очевидно, — да, но надо исследовать авторскую концепцию во всей ее полноте и противоречивости. «Внимание к лучшим сторонам человеческой натуры в момент жестокой братоубийственной схватки» (30; 42) придают гуманистическое звучание таким рассказам, как «Жеребенок», «Шибалково семя».
Истолкование финала в «Бахчевнике» — «розовой каемки рассвета», очевидно, тоже не может быть однозначной, ибо «и судьба отдельного человека, и междуусобная братоубийственная война внутри народа, и темные стороны самой человеческой природы не в силах даже поколебать главную, все обнимающую и все покоряющую мысль писателя о всепобеждающем начале жизни, о ее торжестве, о ее связи с „природным космосом“ (24). „Отдельная человеческая личность растворяется в общем народном бытии, которое, как твердь земная, всегда видно и просвечивается у Шолохова, вызывая у читателя вздох облегчения в самых трагических обстоятельствах“ (19; 9 ). Кроме того, не надо думать, что кровавая развязка социально-семейного конфликта остается единственной характеристикой казачьей семьи. В „Коловерти“ отношения Пахомыча, Игната и Гриши Крамсковых раскрыты как истинно человечные. В „Пути-дороженьке“ (автор назвал ее повестью) отношения между отцом и сыном также мыслятся как норма, раскрываются поэтический мир трудовой семьи, сдержанная ласковость обращения друг с другом, едва угадываемая забота. Особенно полно раскрыто духовное родство Фомы Кремнева с сыном Петькой в сцене свидания в тюрьме: „Рванулся Петька вперед, на полу нащупал босой ногой войлок, присел и молча охватил руками перевязанную отцову голову“. И отец, „захлебываясь, сыплет бодрящим смешком“, и Петька „с щекочущей радостью вглядывается в опухшее от побоев землисто-черное лицо“. Лейтмотив повести — образ пути-дороженьки, дороги человечности, с которой не сошли отец и сын Кремневы.