Жюльен Сорель – художественный анализ
А между тем случай, в котором угадывалась трагедия как раз такой недюжинной личности, уже не первый год был у Стендаля на примете. Он открыл для себя захватывающую страстность человеческих и исторически документов, изобилующих в простой уголовной хронике, еще в ту пору, когда во Франции, да и за ее пределами, о близком рождении словесности, вырастающей прямо из толщи каждодневного бытия, едва подозревали, а его собратья по перу куда охотнее искали пищу для ума в преданиях седой старины и рассказах о странствиях меланхолических изгнанников в заморских краях. Безвестный, незадачливый сочинитель, чьи книжки пылились на полках нераспроданными, он, не страшась сойти за чудака, в письмах к друзьям советовал почаще заглядывать в «Судебную газету», чтобы доподлинно узнать, что творится в душах соотечественников и каковы на деле их обычаи. (Данный материал поможет грамотно написать и по теме Роман Красное и черное. Жюльен Сорель. Краткое содержание не дает понять весь смысл произведения, поэтому этот материал будет полезен для глубокого осмысления творчества писателей и поэтов, а так же их романов, повестей, рассказов, пьес, стихотворений.) Сам он именно здесь наткнулся однажды на поразивший его материал: в декабре 1827 года Гренобльский суд слушал дело некоего Антуана Берте, сына кузнеца и домашнего учителя в дворянских домах, который стрелял в мать своих первых учеников. Когда затем атмосфера кануна июльского восстания 1830 года в Париже придаст грозную многозначительность в глазах Стендаля этому обыденному уголовному преступлению, из-под его пера выйдет «Красное и черное» (1830). Книга не рассеяла сразу вокруг своего уже весьма немолодого создателя завесу непонимания. Но именно она навеки прославила имя Стендаля как провозвестника социально-психологической прозы XIX столетия, не исчерпавшей себя и поныне.
«Хроника XIX века» — гласит подзаголовок к «Красному и черному». Приведя Жюльена Сореля, сына плотника — вчерашнего крестьянина, во враждебное соприкосновение с жизнеустройством однажды уже сметенной и снова ухитрившейся продлить свои дни монархической Франции, Стендаль создал книгу, трагедийность которой — трагедийность самой пореволюционной истории, преломленной в неповторимо личной судьбе и самых сокровенных переживаниях одаренного юноши, мечущегося между карьерой, счастьем, любовью и в конце концов обретающего в смерти единственно возможный для себя исход.
Провинциальный городок, семинария, дом близкого к правительству парижского вельможи — три ступеньки биографии мятежного простолюдина в «Красном и черном» и вместе с тем три пласта «хозяев жизни» во Франции.
Обитатели захолустного Верьера, откуда Сорель родом, поклоняются одному всемогущему кумиру — выгоде. Это магическое слово пользуется здесь безграничной властью над умами. Нажиться путями праведными, а чаще неправедными, спешат все: от тюремщика, выпрашивающего на чай, до отцов города, обирающих округу. Отбросив спесь, местные дворяне извлекают доходы из источников, которыми прежде брезговали.
езговали. Верьерский мэр господин де Реналь при случае не прочь прихвастнуть своим древним родом, но, как заправский буржуа, владеет гвоздильным заводом, лично торгуется с крестьянами, скупает земли и дома. А на смену этому соперничающему в пошлости с мещанами «владельцу замка» уже идет делец иной закваски — безродный мошенник и продувная бестия Вально, не гнушающийся ни тем, чтобы обкрадывать бедняков из дома призрения, ни ловким шантажом. Царство оборотистых и беззастенчивых хапуг, запродавших свои души иезуитам, пресмыкающихся перед королевской властью до тех пор, пока она их подкармливает подачками,— такова обуржуазившаяся снизу доверху провинция у Стендаля.
В семинарии готовятся духовные пастыри этого скопища рвачей. Здесь шпионство считается доблестью, лицемерие — мудростью, рабская услужливость — высшей добродетелью. За отказ от самостоятельной мысли и беспрекословное послушание будущих кюре ждет награда — выгодный приход, где преданная паства завалит своего духовника пожертвованиями: битой птицей и горшками масла. Так, обещая им спасение на небе и сытость на земле, иезуиты готовят слепых в своем рвении служителей церкви, призванных обеспечить устойчивость трона и алтаря.
После выучки в семинарских классах Сорель волею случая проникает в высший парижский свет. В аристократических салонах не принято считать прибыль и рассуждать о плотном обеде. Бездушие здесь искуснее спрятано, но ничуть не менее отвратительно. Тут непререкаемо царит лицемерное почитание издавна заведенных, утративших свой смысл обычаев. В глазах завсегдатаев особняка де Ла-Моль вольномыслие опасно, сила характера — опасна, несоблюдение светских приличий — опасно, неодобрительное суждение о церкви и короле — опасно; опасно все, что покушается на традиции, порядок, привилегии, освященные стариной. Среди пожилых аристократов — у них за плечами годы изгнания и придворных интриг — еще встречаются личности по-своему незаурядные, хитроумные и предприимчивые. Однако когда историческая судьба хочет кого-то покарать, она лишает его не только ума, но и достойного потомства: светская молодежь, вымуштрованная тиранией ходячих мнений, вежлива, элегантна, порой остра на язык, но в высшей степени безмозгла и безлика.
Правда, когда речь идет о защите касты, среди аристократических посредственностей находятся деятели, злоба и подлость которых могут оказаться угрозой для всей нации. На собрании ультрароялистов-заговорщиков, куда Сорель попадает в качестве секретаря своего вельможного покровителя, разрабатываются планы иностранного вторжения во Францию, поддерживаемого изнутри наемниками дворян-землевладельцев. Цель этой затеи — окончательно принудить к молчанию всех несогласных, «подрывателей» основ и «подстрекателей», искоренить остатки «якобинства» в умах, сделать страну поголовно благомыслящей и покорной.
В эпизоде заговора, этих, как сегодня бы сказали, «бешеных», в страхе злоумышляющих против народа, Сорель, предварительно проведенный Стендалем через все пытки оскорбленной гордости и расплачивающийся ими за свое восхождение по лестнице успеха, попадает на самый верх государственной пирамиды, которую увенчивает корысть, граничащая с изменой родине.
ордости и расплачивающийся ими за свое восхождение по лестнице успеха, попадает на самый верх государственной пирамиды, которую увенчивает корысть, граничащая с изменой родине. Пресмыкательство перед вышестоящими и разнузданное стяжательство в провинции, воспитание полчища священников в духе воинствующего мракобесия как залог прочности режима, иноземные войска как самое надежное орудие расправы с инакомыслящими — такова эта монархия-пережиток, с хроникальной точностью запечатленная на страницах «Красного и черного».
И, как бы подчеркивая черные тени этой картины еще рельефнее, Стендаль бросает на нее багряно-красные отсветы былого — памятных грозовых времен: Революций и Империи. Страх вернувшихся домой под прикрытием чужих штыков дворян заселяет это прошлое кошмарными призраками. Наоборот, для Стендаля, как и для его Сореля, прошлое — героический миф, в котором простые французы, затравленные белым террором и доносами святош, находят подтверждение своему недавнему величию и залог возможного возрождения. Так обозначаются масштабы философско-исторического раздумья в «Красном и черном»: почти полувековые судьбы страны получают в резком сопоставлении эпох, проходящем через всю книгу, памфлетно-острое и сжатое воплощение.
Да личная судьба самого Жюльена Сореля сложилась в. тесной зависимости от произошедшей во Франции смены исторической погоды.
Из прошлого он заимствует свои кодекс чести настоящее обрекает его на бесчестие. Он создан из того же человеческого материала, что и волонтеры Республики, обстоявшие от врагов революцию конца XVIII века. Но этот «человек 93 года» опоздал родиться. Миновала пора, когда положение завоевывали лирной доблестью, отвагой, напористостью, умом. Ныне плебею для борьбы за счастье предлагается только то оружие, которое в ходу у застигнутых безвременьем: лицемерие, ханжество, расчетливое благочестие. Цвет удачи переменился, как при повороте рулетки: сегодня, чтобы выиграть, надо ставить не на красное, а на черное. И юноша, одержимый мечтой о славе, поставлен перед выбором: либо сгинуть в безвестности, либо попробовать подладиться к своему веку, «надев мундир по времени» — черную сутану священника. Он потакает провинциальным мещанам, в семинарии скрывает свои мысли за постной миной смиренного послушника, угождает своим высокородным хозяевам в Париже. Он отворачивается от друзей и служит тем, кого в душе презирает; безбожник, он прикидывается святошей; поклонник якобинцев — пытается проникнуть в круг аристократов; будучи наделен острым умом — поддакивает глупцам. Поняв, что «каждый за себя в этой пустыне эгоизма, именуемой жизнью», он ринулся в схватку в надежде победить навязанным ему оружием.
Однако было бы заблуждением свести «Красное и черное» к истории просто карьериста, стремящегося к богатству и славе. Встав на путь приспособления, Жюльен не сделался приспособленцем; избрав способы «погони за счастьем», принятые всеми вокруг, он не принял до конца их морали. И дело здесь не просто в том, что одаренный юноша неизмеримо умнее, чем бездарности, у которых он в услужении.
неизмеримо умнее, чем бездарности, у которых он в услужении. Само его лицемерие — не униженная покорность, оно — презрительными дерзкий вызов обществу, сопровождаемый отказом признать право этого общества на уважение и тем более его претензии задавать человеку нравственные нормы и принципы поведения. Верхи — враг, подлый, коварный, мстительный. Пользуясь их благосклонностью, Сорель, однако, не знает за собой духовных долгов перед ними, поскольку, даже обласкивая одаренного юношу, в нем видят не личность, а расторопного слугу.У Сореля есть свой собственный, независимый от господствующей морали свод заповедей, и только им он повинуется неукоснительно. Свод этот не лишен своих изъянов — ценностных установок плебея-карьериста, но запрещает строить свое счастье на бедах ближнего. Он предписывает ясность мысли, не ослепленной предрассудками и трепетом перед чинами, а главное — смелость, энергию в достижении своих целей, неприязнь ко всякой трусости и душевной дряблости как в окружающих, так и, особенно, в самом себе. И пусть Жюльен вынужден сражаться на незримых комнатных баррикадах, пусть он идет на приступ не со шпагой в руке, а с лицемерными речами на устах, пусть его подвиги лазутчика в стане неприятеля никому, кроме него самого, не нужны,— для Стендаля это геройство, искаженное и поставленное на службу сугубо личному честолюбию, все же в чем-то сродни, хотя бы отдаленно, тем гражданским доблестям, что были присущи некогда санкюлотам-якобинцам и демократическим низам наполеоновского войска. Недаром, став очевидцем «трех славных дней» революции 1830 года, Стендаль сожалел, что роман его уже близится к завершению,— случись эти уличные бои раньше, он, пожалуй, нашел бы более достойное поприще для своего Сореля. В бунте стендалевского героя немало наносного, но в нем нельзя не различить здоровую в своих истоках попытку сбросить социальные и нравственные оковы, обрекающие простолюдина на прозябание. И Сорель ничуть не заблуждается, когда, подводя черту под своей жизнью в заключительном слове на суде, расценивает смертный приговор как месть обороняющих свои доходы правящих собственников, которые карают в его лице всех молодых мятежников из народа, восстающих против своего удела.
Естественно, что вторая, бунтарская сторона натуры Жюльена Сореля не может мирно ужиться с его намерением сделать карьеру лицемерного святоши. Он способен ко многому себя принудить, но учинить до конца это насилие над собой ему не дано. Для него становятся чудовищной мукой семинарские упражнения в аскетическом благочестии. Ему приходится напрягаться из последних сил, чтобы не выдать насмешливого и гневного презрения к аристократическим манекенам в парижских салонах. «В этом существе почти ежедневно бушевала буря»,— замечает Стендаль, и вся духовная история стендалевского честолюбца соткана из приливов и отливов неистовых страстей, которые разбиваются о плотину неумолимого «надо», диктуемого разумом и осторожностью. В этой раздвоенности, в конечной неспособности подавить в себе гордость, врожденную честность, и кроется причина того, что грехопадению, которое поначалу кажется самому Сорелю возвышением, не суждено свершиться вполне.
е гордость, врожденную честность, и кроется причина того, что грехопадению, которое поначалу кажется самому Сорелю возвышением, не суждено свершиться вполне.
В сущности, при его уме не так уж сложно выбраться из ловушки, куда он попал после письма, разрушающего надежды на блистательный брак. Да и будь он просто выжигой, он мог бы спокойно принять то, что предложено ему в виде «отступного». Ума-то на это хватило бы, а вот низости — нет. Совесть запрещает стерпеть незаслуженное оскорбление, совесть не позволяет преодолеть то расстояние между воспитанником ветерана Франции героической и преуспевшим карьеристом Франции оскудевшей, которое Сорель покрыл было благодаря своей толковости. «Красное и черное» — не просто история краха беззастенчивого ловца удачи, но прежде всего трагедия несовместимости, в пору безвременья, мечты о счастье со служением подлинному делу, трагедия героической по своим задаткам личности, которую изуродовали, которой не дали состояться!
Не находя выхода на гражданском поприще, ранимая и пылкая сердечность Сореля безбоязненно выплескивается наружу там, куда закрыт доступ обману мелочной злобе. Вся жизнь его на людях — мучительное самообуздание. Только в редкие минуты он доверяется бездумной радости не быть в постоянной вражде со всеми и вся. В горах близ Верьера наедине с самим собой, в тихие вечера в загородном поместье, в безансонском соборе, весь отдавшись торжественному перезвону колоколов, в парижской опере, внимая восхитительному голосу итальянского певца, Жюльен переживает блаженные мгновения, когда тонкая восприимчивость, по-детски безотчетное поклонение красоте наполняют его до краев. Но особенно громко эта дивная музыка счастья начинает звучать в нем в моменты, когда любовь пробуждает всю его самоотверженность и нежность, когда каждое движение его души находит отклик в близком существе. Именно в страсти Сорель испытан писателем строже всего и получает его благословение, невзирая на все свои наивные попытки превратить любовь в инструмент тщеславных замыслов. То, что попытки эти обречены, что он без остатка отдается чувству, вместо того чтобы использовать его ради выгоды, есть в глазах Стендаля вернейший признак величия души, которое не избавляет ни от заблуждений, ни от податливости на иные соблазны, но запрещает быть подлым.
Разлад талантливого плебея и ничтожных верхов, ставший разладом двух сторон его души, проникает до самых потаенных уголков мятущегося сердца и — быть может, в этом-то и состоит секрет притязательности «Красного и черного» — оборачивается расщеплением разума и чувства, расчета и непосредственного порыва. Логические умозаключении ведут Жюльена к предположению, что быть счастливым — значит иметь богатство и власть. Любовь опрокидывает все эти хитросплетения логики. Свою связь с госпожой де Реналь он затевает поначалу по образцу книжного донжуана. Сделаться возлюбленным высокопоставленной дамы, жены мэра, для него — вопрос «чести». Первая ночная встреча приносит ему лишь лестное сознание преодоленной трудности.
оленной трудности. И только позже, забыв об утехах тщеславия, от-бросив роль соблазнителя и погрузившись в поток очищенной от всякой накипи нежности, Жюльен узнает подлинное счастье.
Подобное же открытие ждет его и в истории с Матильдой. Когда он ночью взбирается по лестнице с пистолетами в карманах, он подвергает себя смертельному риску для того, чтобы возвыситься над молодыми ничтожествами из салона маркиза де Ла-Моль, которым его предпочла гордая аристократка. И опять через несколько дней расчеты юного честолюбца отодвинуты в тень испепеляющей страстью. Он мучительно переживет охлаждение Матильды. Притворные ухаживания за благочестивой вдовой маршала де Фервак, казалось бы, могут без труда проложить ему дорогу к епископской мантии. И в этот момент становится ясно, что долгожданный карьерный успех, венчающий все интриги, не имеет для него особой цены, что у него нет такой уж неутолимой жажды властвовать и внушать почтение, что самое большое его утешение — в любви Матильды.
Так обозначается двойное движение образа у Стендаля: человек идет по жизни в поисках счастья; его ум исследует мир, повсюду срывая покровы лжи; его внутренний взор обращен в собственную душу, где кипит непрерывная борьба природной чистоты против миражей честолюбца. Роковой и нелепый выстрел в госпожу де Реналь резко обрывает это медленное, подспудное миро — и само-познание. Оно. разрешается здесь в стихийном кризисе, когда конечные истины еще не осмыслены, но уже властно завладели личностью, толка ее на отчаянный шаг. Пока что они зыбки, неотчетливы, не подаются закреплению в слове, и Стендаль, обычно столь щедрый на психологические разъяснения, ограничивается тем, что предельно сжато сообщает внешнюю канву происшествия. Каждому из нас в меру своей чуткости предложено ощутить действительно несказанное, близкое к невменяемости смятение — запутанный клубок ярости, отчаяния, боли, тоски, жажды отомстить за поруганную честь. В душе. Соре ля рушится вера в самое дорогое, в незапятнанную и втайне боготворимую святыню. Жизнь вдруг предстает такой постылой, а собственные недавние упования такой бессмыслицей, что единственный выход — уничтожить самого себя, уничтожив и то, чему до сих пор молился. Попытка Сореля убить обожаемую женщину — одновременно попытка самоубийства,— он это, по крайней мере, подозревает. И потому, словно завороженный, мчится навстречу двум смертям. Позже, в тюремной камере, к нему придет выстраданное предсмертное прозрение. «Оттого я теперь мудр, что раньше был безумен»,— говорится в эпиграфе к одной из заключительных глав «Красного и черного»; покушение в церкви и есть последний неистовый взрыв былого безумия и вместе с тем порог обретенной мудрости. Переступив его, Сорель отбросил ложь, которую прежде принимал за правду.
И в первую очередь утешительный самообман, которым, при всей своей настороженности, он все-таки обольщался, где-то в закоулках подсознания лелея надежду, что в обществе не вовсе померкли проблески разумности и оно когда-нибудь да оценит его.
ит его. «Никакого естественного права не существует. Это словечко — просто устаревшая чепуха… Право возникает только тогда, когда объявляется закон, воспрещающий делать то или иное под страхом кары. А до того, как появится закон, только и есть естественного, что львиная сила или потребность живого существа, испытывающего голод или холод,— словом, потребность… Нет, люди, пользующиеся всеобщим почетом,— это просто жулики, которым посчастливилось, что их не поймали на месте преступления». Звериные нравы удачливых рвачей — таков философский приговор, который устами подсудимого Сореля выносит жизненному укладу целой исторической эпохи Стендаль, завершая им свою хронику безвременья.Другая истина, озарившая Жюльена в тюрьме, приносит наконец отдохновение его измученной душе. В преддверии смерти он постигает тщетность своих былых честолюбивых грез. И тогда разум перестает враждовать с чувством и помогает юноше стать самим собой и обнаружить счастье там, где оно не химерично. Он ошибался, дав себя поглотить заботам о карьере. Он ошибался в ближних, ослепленный внешним блеском и словесной мишурой. Единственные часы ничем не отравленного блаженства, выпавшие на его долю,— летние вечера в саду, когда он, переполненный нежностью и сладостными мечтами, трепеща и ликуя, сжимал руку госпожи де Реналь, а липы над головой тихо шелестели и изредка доносился лай собак на мельнице… Единственный друг, который был у него,— застенчивый, неловкий малый, который когда-то смущал его добросердечной грубоватостью манер и простонародным выговором. В тюрьме ожидающий казни переживает очищение. В нем просыпается лежавшее дотоле под спудом великодушие, склонность к мечтательной задумчивости, щедрая доброта, душевное тепло — все то, что он раньше скрывал даже от самого себя.
И это обновление делает для Сореля прозрачной суть близости с обеими любившими его женщинами. Матильда — натура сильная, высокомерная, «головная». В страсти ей дороже всего героическая поза, опьяняющее сознание своей непохожести на бесцветных кукол из ее великосветского окружения. Ее связывает с Жюльеном лихорадочная любовь-вражда двух честолюбцев, основанная не столько на сердечном влечении, сколько на жажде возвыситься в собственных глазах и глазах других. Освобождение ее возлюбленного от дурмана тщеславия естественно приводит к концу их горячечную любовь.
И тогда в нем опять просыпается прежняя привязанность, никогда не затухавшая вовсе, но едва теплившаяся где-то под иссушающей сердце суетностью. Любовь трогательно бесхитростной и обаятельной, страдающей в своей пошлой среде, доверчивой и мягкой госпожи де Реналь — подлинное чудо, подаренное судьбой. Разве можно сравнить с ним преклонение глупцов и ничтожеств? Разве есть что-нибудь более драгоценное на земле? В восставшей из пепла первой любви затравленный Жюльен обретает счастье, которого так мучительно, долго и порой так глупо искал совсем не там, где оно его ждало,— счастье «незлобивое и простое». Последние дни, проведенные рядом с этой женщиной,— пора тихой, умиротворенной радостна когда он, устав от жизненных схваток, напряженно вслушивается в снизошедший на него благословенный покой.
щиной,— пора тихой, умиротворенной радостна когда он, устав от жизненных схваток, напряженно вслушивается в снизошедший на него благословенный покой.
Это далось ему, правда, слишком дорогой ценой — отречением от жизни. Обретенная им под конец свобода — свобода умереть, тупик. Только так смог он решить мучительный выбор, перед которым был поставлен: жить, подличая, или уйти в небытие, прозрев и очистившись. Иного решения безвременье не дает. Стендаль слишком чуток, чтобы не замечать, как тень гильотины зловеще легла на предсмертную идиллию его героев. Мысль самого писателя тревожно бьется в замкнутом круге и, не в силах разомкнуть кольцо, застывает в скорбном и гневном укоре своему веку.
Стендаль не был одиноким в этом упреке отчаявшегося. Он слышался тогда почти во всех исповедях байронических «сыновей века», чьи проклятия и рыдания сотрясали литературу в самых разных уголках Европы. Это был многоголосый отклик на вереницу духовно-исторических трагедию стендалевского пятидесятилетня. В ту пору завещанная светлыми умами XVIII века буржуазная революционность, достигнув своего прометеевского взлета в якобинской Франции, была ловко выхолощена и подменена казарменным цезаризмом Империи, а затем затоптана полчищами Священного союза. Да и в самой этой революционности — по мере того как она, вопреки своим клятвенным обещаниям, приносила плоды, напоенные терпкой горечью,— происходил непоправимый износ, и она перерождалась в прекраснодушное фразерство, прикрытие для хищнической жажды обогащения во что бы то ни стало. И потому традиционное республиканское свободомыслие еще вело ожесточенные бои на окраинах, но в таких странах, как Франция и Англия, уже выдыхалось и мельчало, словно предчувствуя свой неминуемый закат и подспудное вызревание иной по своим корням и установкам революционности. Но если в признаниях романтиков дореволюционное распутье возвестило о себе скорее иносказательно, то Стендаль — один из немногих, в чьем творчестве оно себя осмыслило впрямую, без обиняков. Отсюда — особая повествовательная структура «Красного и черного», равно как и других стендалевских книг.
Стендаль не терпит загадок, дразнящих недосказанностей, как избегает он и пространной живописи словом. Собранности ясность, точность — основные приметы его «почерка». Под его писательским микроскопом находится умело и не случайно выбранный срез житейского пласта — всякий раз неповторимей способ личности строить свою судьбу. Здесь он хочет добиться полной отчетливости, остальное для него подсобно. Он предельно лаконичен в воссоздании быта, пейзажей, портретов; его мало занимает и собственно интрига — в ней нет запутанных ходов, ответвлений, неожиданных подвохов. У «Красного и черного» открытая и стройная, одностержневая композиция, она позволяет сосредоточиться не столько на происшествиях, сколько на мыслях и переживаниях. Ритм рассказа подлинен той же задаче, в нем нет плавного нарастания от завязки к высшему напряжению. Он намеренно неровен: замедленное течение аналитико-психологических отрывков чередуется со скупыми и беглыми зарисовками, затем уступает место стремительному рывку в узловых и поворотных моментах, чтобы вскоре опять войти в русло неторопливых наблюдений за мельчайшими оттенками сердечных перемен.
сихологических отрывков чередуется со скупыми и беглыми зарисовками, затем уступает место стремительному рывку в узловых и поворотных моментах, чтобы вскоре опять войти в русло неторопливых наблюдений за мельчайшими оттенками сердечных перемен. Стендаль не раз повторял, что без математически строгого, предельно простого стиля не может существовать текучий, изменчивый поток, образующий самую для него важную историю духовных поисков и открытий. Очищенный от витиеватых красивостей, жертвующий всеми изысками ради сути, шероховатый и естественный слог Стендаля не ворожит, не зачаровывает, а прежде всего пробуждает и держит в постоянной напряженности наше аналитическое сознание. Особая неотразимость по-своему захватывающей поэзии «Красного и черного» — в приобщении нас к работе всепроникающего интеллекта, не останавливающегося ни перед какими запретами, не довольствующегося приблизительными намеками и рвущего все покровы в своей жажде докопаться до сокровенных секретов душевной жизни, распутать и сделать явной подспудную логику сердца, в которой преломилась трагическая логика текущей истории.
«Хроника XIX века» — гласит подзаголовок к «Красному и черному». Приведя Жюльена Сореля, сына плотника — вчерашнего крестьянина, во враждебное соприкосновение с жизнеустройством однажды уже сметенной и снова ухитрившейся продлить свои дни монархической Франции, Стендаль создал книгу, трагедийность которой — трагедийность самой пореволюционной истории, преломленной в неповторимо личной судьбе и самых сокровенных переживаниях одаренного юноши, мечущегося между карьерой, счастьем, любовью и в конце концов обретающего в смерти единственно возможный для себя исход.
Провинциальный городок, семинария, дом близкого к правительству парижского вельможи — три ступеньки биографии мятежного простолюдина в «Красном и черном» и вместе с тем три пласта «хозяев жизни» во Франции.
Обитатели захолустного Верьера, откуда Сорель родом, поклоняются одному всемогущему кумиру — выгоде. Это магическое слово пользуется здесь безграничной властью над умами. Нажиться путями праведными, а чаще неправедными, спешат все: от тюремщика, выпрашивающего на чай, до отцов города, обирающих округу. Отбросив спесь, местные дворяне извлекают доходы из источников, которыми прежде брезговали.
езговали. Верьерский мэр господин де Реналь при случае не прочь прихвастнуть своим древним родом, но, как заправский буржуа, владеет гвоздильным заводом, лично торгуется с крестьянами, скупает земли и дома. А на смену этому соперничающему в пошлости с мещанами «владельцу замка» уже идет делец иной закваски — безродный мошенник и продувная бестия Вально, не гнушающийся ни тем, чтобы обкрадывать бедняков из дома призрения, ни ловким шантажом. Царство оборотистых и беззастенчивых хапуг, запродавших свои души иезуитам, пресмыкающихся перед королевской властью до тех пор, пока она их подкармливает подачками,— такова обуржуазившаяся снизу доверху провинция у Стендаля.
В семинарии готовятся духовные пастыри этого скопища рвачей. Здесь шпионство считается доблестью, лицемерие — мудростью, рабская услужливость — высшей добродетелью. За отказ от самостоятельной мысли и беспрекословное послушание будущих кюре ждет награда — выгодный приход, где преданная паства завалит своего духовника пожертвованиями: битой птицей и горшками масла. Так, обещая им спасение на небе и сытость на земле, иезуиты готовят слепых в своем рвении служителей церкви, призванных обеспечить устойчивость трона и алтаря.
После выучки в семинарских классах Сорель волею случая проникает в высший парижский свет. В аристократических салонах не принято считать прибыль и рассуждать о плотном обеде. Бездушие здесь искуснее спрятано, но ничуть не менее отвратительно. Тут непререкаемо царит лицемерное почитание издавна заведенных, утративших свой смысл обычаев. В глазах завсегдатаев особняка де Ла-Моль вольномыслие опасно, сила характера — опасна, несоблюдение светских приличий — опасно, неодобрительное суждение о церкви и короле — опасно; опасно все, что покушается на традиции, порядок, привилегии, освященные стариной. Среди пожилых аристократов — у них за плечами годы изгнания и придворных интриг — еще встречаются личности по-своему незаурядные, хитроумные и предприимчивые. Однако когда историческая судьба хочет кого-то покарать, она лишает его не только ума, но и достойного потомства: светская молодежь, вымуштрованная тиранией ходячих мнений, вежлива, элегантна, порой остра на язык, но в высшей степени безмозгла и безлика.
Правда, когда речь идет о защите касты, среди аристократических посредственностей находятся деятели, злоба и подлость которых могут оказаться угрозой для всей нации. На собрании ультрароялистов-заговорщиков, куда Сорель попадает в качестве секретаря своего вельможного покровителя, разрабатываются планы иностранного вторжения во Францию, поддерживаемого изнутри наемниками дворян-землевладельцев. Цель этой затеи — окончательно принудить к молчанию всех несогласных, «подрывателей» основ и «подстрекателей», искоренить остатки «якобинства» в умах, сделать страну поголовно благомыслящей и покорной.
В эпизоде заговора, этих, как сегодня бы сказали, «бешеных», в страхе злоумышляющих против народа, Сорель, предварительно проведенный Стендалем через все пытки оскорбленной гордости и расплачивающийся ими за свое восхождение по лестнице успеха, попадает на самый верх государственной пирамиды, которую увенчивает корысть, граничащая с изменой родине.
ордости и расплачивающийся ими за свое восхождение по лестнице успеха, попадает на самый верх государственной пирамиды, которую увенчивает корысть, граничащая с изменой родине. Пресмыкательство перед вышестоящими и разнузданное стяжательство в провинции, воспитание полчища священников в духе воинствующего мракобесия как залог прочности режима, иноземные войска как самое надежное орудие расправы с инакомыслящими — такова эта монархия-пережиток, с хроникальной точностью запечатленная на страницах «Красного и черного».
И, как бы подчеркивая черные тени этой картины еще рельефнее, Стендаль бросает на нее багряно-красные отсветы былого — памятных грозовых времен: Революций и Империи. Страх вернувшихся домой под прикрытием чужих штыков дворян заселяет это прошлое кошмарными призраками. Наоборот, для Стендаля, как и для его Сореля, прошлое — героический миф, в котором простые французы, затравленные белым террором и доносами святош, находят подтверждение своему недавнему величию и залог возможного возрождения. Так обозначаются масштабы философско-исторического раздумья в «Красном и черном»: почти полувековые судьбы страны получают в резком сопоставлении эпох, проходящем через всю книгу, памфлетно-острое и сжатое воплощение.
Да личная судьба самого Жюльена Сореля сложилась в. тесной зависимости от произошедшей во Франции смены исторической погоды.
Из прошлого он заимствует свои кодекс чести настоящее обрекает его на бесчестие. Он создан из того же человеческого материала, что и волонтеры Республики, обстоявшие от врагов революцию конца XVIII века. Но этот «человек 93 года» опоздал родиться. Миновала пора, когда положение завоевывали лирной доблестью, отвагой, напористостью, умом. Ныне плебею для борьбы за счастье предлагается только то оружие, которое в ходу у застигнутых безвременьем: лицемерие, ханжество, расчетливое благочестие. Цвет удачи переменился, как при повороте рулетки: сегодня, чтобы выиграть, надо ставить не на красное, а на черное. И юноша, одержимый мечтой о славе, поставлен перед выбором: либо сгинуть в безвестности, либо попробовать подладиться к своему веку, «надев мундир по времени» — черную сутану священника. Он потакает провинциальным мещанам, в семинарии скрывает свои мысли за постной миной смиренного послушника, угождает своим высокородным хозяевам в Париже. Он отворачивается от друзей и служит тем, кого в душе презирает; безбожник, он прикидывается святошей; поклонник якобинцев — пытается проникнуть в круг аристократов; будучи наделен острым умом — поддакивает глупцам. Поняв, что «каждый за себя в этой пустыне эгоизма, именуемой жизнью», он ринулся в схватку в надежде победить навязанным ему оружием.
Однако было бы заблуждением свести «Красное и черное» к истории просто карьериста, стремящегося к богатству и славе. Встав на путь приспособления, Жюльен не сделался приспособленцем; избрав способы «погони за счастьем», принятые всеми вокруг, он не принял до конца их морали. И дело здесь не просто в том, что одаренный юноша неизмеримо умнее, чем бездарности, у которых он в услужении.
неизмеримо умнее, чем бездарности, у которых он в услужении. Само его лицемерие — не униженная покорность, оно — презрительными дерзкий вызов обществу, сопровождаемый отказом признать право этого общества на уважение и тем более его претензии задавать человеку нравственные нормы и принципы поведения. Верхи — враг, подлый, коварный, мстительный. Пользуясь их благосклонностью, Сорель, однако, не знает за собой духовных долгов перед ними, поскольку, даже обласкивая одаренного юношу, в нем видят не личность, а расторопного слугу.У Сореля есть свой собственный, независимый от господствующей морали свод заповедей, и только им он повинуется неукоснительно. Свод этот не лишен своих изъянов — ценностных установок плебея-карьериста, но запрещает строить свое счастье на бедах ближнего. Он предписывает ясность мысли, не ослепленной предрассудками и трепетом перед чинами, а главное — смелость, энергию в достижении своих целей, неприязнь ко всякой трусости и душевной дряблости как в окружающих, так и, особенно, в самом себе. И пусть Жюльен вынужден сражаться на незримых комнатных баррикадах, пусть он идет на приступ не со шпагой в руке, а с лицемерными речами на устах, пусть его подвиги лазутчика в стане неприятеля никому, кроме него самого, не нужны,— для Стендаля это геройство, искаженное и поставленное на службу сугубо личному честолюбию, все же в чем-то сродни, хотя бы отдаленно, тем гражданским доблестям, что были присущи некогда санкюлотам-якобинцам и демократическим низам наполеоновского войска. Недаром, став очевидцем «трех славных дней» революции 1830 года, Стендаль сожалел, что роман его уже близится к завершению,— случись эти уличные бои раньше, он, пожалуй, нашел бы более достойное поприще для своего Сореля. В бунте стендалевского героя немало наносного, но в нем нельзя не различить здоровую в своих истоках попытку сбросить социальные и нравственные оковы, обрекающие простолюдина на прозябание. И Сорель ничуть не заблуждается, когда, подводя черту под своей жизнью в заключительном слове на суде, расценивает смертный приговор как месть обороняющих свои доходы правящих собственников, которые карают в его лице всех молодых мятежников из народа, восстающих против своего удела.
Естественно, что вторая, бунтарская сторона натуры Жюльена Сореля не может мирно ужиться с его намерением сделать карьеру лицемерного святоши. Он способен ко многому себя принудить, но учинить до конца это насилие над собой ему не дано. Для него становятся чудовищной мукой семинарские упражнения в аскетическом благочестии. Ему приходится напрягаться из последних сил, чтобы не выдать насмешливого и гневного презрения к аристократическим манекенам в парижских салонах. «В этом существе почти ежедневно бушевала буря»,— замечает Стендаль, и вся духовная история стендалевского честолюбца соткана из приливов и отливов неистовых страстей, которые разбиваются о плотину неумолимого «надо», диктуемого разумом и осторожностью. В этой раздвоенности, в конечной неспособности подавить в себе гордость, врожденную честность, и кроется причина того, что грехопадению, которое поначалу кажется самому Сорелю возвышением, не суждено свершиться вполне.
е гордость, врожденную честность, и кроется причина того, что грехопадению, которое поначалу кажется самому Сорелю возвышением, не суждено свершиться вполне.
В сущности, при его уме не так уж сложно выбраться из ловушки, куда он попал после письма, разрушающего надежды на блистательный брак. Да и будь он просто выжигой, он мог бы спокойно принять то, что предложено ему в виде «отступного». Ума-то на это хватило бы, а вот низости — нет. Совесть запрещает стерпеть незаслуженное оскорбление, совесть не позволяет преодолеть то расстояние между воспитанником ветерана Франции героической и преуспевшим карьеристом Франции оскудевшей, которое Сорель покрыл было благодаря своей толковости. «Красное и черное» — не просто история краха беззастенчивого ловца удачи, но прежде всего трагедия несовместимости, в пору безвременья, мечты о счастье со служением подлинному делу, трагедия героической по своим задаткам личности, которую изуродовали, которой не дали состояться!
Не находя выхода на гражданском поприще, ранимая и пылкая сердечность Сореля безбоязненно выплескивается наружу там, куда закрыт доступ обману мелочной злобе. Вся жизнь его на людях — мучительное самообуздание. Только в редкие минуты он доверяется бездумной радости не быть в постоянной вражде со всеми и вся. В горах близ Верьера наедине с самим собой, в тихие вечера в загородном поместье, в безансонском соборе, весь отдавшись торжественному перезвону колоколов, в парижской опере, внимая восхитительному голосу итальянского певца, Жюльен переживает блаженные мгновения, когда тонкая восприимчивость, по-детски безотчетное поклонение красоте наполняют его до краев. Но особенно громко эта дивная музыка счастья начинает звучать в нем в моменты, когда любовь пробуждает всю его самоотверженность и нежность, когда каждое движение его души находит отклик в близком существе. Именно в страсти Сорель испытан писателем строже всего и получает его благословение, невзирая на все свои наивные попытки превратить любовь в инструмент тщеславных замыслов. То, что попытки эти обречены, что он без остатка отдается чувству, вместо того чтобы использовать его ради выгоды, есть в глазах Стендаля вернейший признак величия души, которое не избавляет ни от заблуждений, ни от податливости на иные соблазны, но запрещает быть подлым.
Разлад талантливого плебея и ничтожных верхов, ставший разладом двух сторон его души, проникает до самых потаенных уголков мятущегося сердца и — быть может, в этом-то и состоит секрет притязательности «Красного и черного» — оборачивается расщеплением разума и чувства, расчета и непосредственного порыва. Логические умозаключении ведут Жюльена к предположению, что быть счастливым — значит иметь богатство и власть. Любовь опрокидывает все эти хитросплетения логики. Свою связь с госпожой де Реналь он затевает поначалу по образцу книжного донжуана. Сделаться возлюбленным высокопоставленной дамы, жены мэра, для него — вопрос «чести». Первая ночная встреча приносит ему лишь лестное сознание преодоленной трудности.
оленной трудности. И только позже, забыв об утехах тщеславия, от-бросив роль соблазнителя и погрузившись в поток очищенной от всякой накипи нежности, Жюльен узнает подлинное счастье.
Подобное же открытие ждет его и в истории с Матильдой. Когда он ночью взбирается по лестнице с пистолетами в карманах, он подвергает себя смертельному риску для того, чтобы возвыситься над молодыми ничтожествами из салона маркиза де Ла-Моль, которым его предпочла гордая аристократка. И опять через несколько дней расчеты юного честолюбца отодвинуты в тень испепеляющей страстью. Он мучительно переживет охлаждение Матильды. Притворные ухаживания за благочестивой вдовой маршала де Фервак, казалось бы, могут без труда проложить ему дорогу к епископской мантии. И в этот момент становится ясно, что долгожданный карьерный успех, венчающий все интриги, не имеет для него особой цены, что у него нет такой уж неутолимой жажды властвовать и внушать почтение, что самое большое его утешение — в любви Матильды.
Так обозначается двойное движение образа у Стендаля: человек идет по жизни в поисках счастья; его ум исследует мир, повсюду срывая покровы лжи; его внутренний взор обращен в собственную душу, где кипит непрерывная борьба природной чистоты против миражей честолюбца. Роковой и нелепый выстрел в госпожу де Реналь резко обрывает это медленное, подспудное миро — и само-познание. Оно. разрешается здесь в стихийном кризисе, когда конечные истины еще не осмыслены, но уже властно завладели личностью, толка ее на отчаянный шаг. Пока что они зыбки, неотчетливы, не подаются закреплению в слове, и Стендаль, обычно столь щедрый на психологические разъяснения, ограничивается тем, что предельно сжато сообщает внешнюю канву происшествия. Каждому из нас в меру своей чуткости предложено ощутить действительно несказанное, близкое к невменяемости смятение — запутанный клубок ярости, отчаяния, боли, тоски, жажды отомстить за поруганную честь. В душе. Соре ля рушится вера в самое дорогое, в незапятнанную и втайне боготворимую святыню. Жизнь вдруг предстает такой постылой, а собственные недавние упования такой бессмыслицей, что единственный выход — уничтожить самого себя, уничтожив и то, чему до сих пор молился. Попытка Сореля убить обожаемую женщину — одновременно попытка самоубийства,— он это, по крайней мере, подозревает. И потому, словно завороженный, мчится навстречу двум смертям. Позже, в тюремной камере, к нему придет выстраданное предсмертное прозрение. «Оттого я теперь мудр, что раньше был безумен»,— говорится в эпиграфе к одной из заключительных глав «Красного и черного»; покушение в церкви и есть последний неистовый взрыв былого безумия и вместе с тем порог обретенной мудрости. Переступив его, Сорель отбросил ложь, которую прежде принимал за правду.
И в первую очередь утешительный самообман, которым, при всей своей настороженности, он все-таки обольщался, где-то в закоулках подсознания лелея надежду, что в обществе не вовсе померкли проблески разумности и оно когда-нибудь да оценит его.
ит его. «Никакого естественного права не существует. Это словечко — просто устаревшая чепуха… Право возникает только тогда, когда объявляется закон, воспрещающий делать то или иное под страхом кары. А до того, как появится закон, только и есть естественного, что львиная сила или потребность живого существа, испытывающего голод или холод,— словом, потребность… Нет, люди, пользующиеся всеобщим почетом,— это просто жулики, которым посчастливилось, что их не поймали на месте преступления». Звериные нравы удачливых рвачей — таков философский приговор, который устами подсудимого Сореля выносит жизненному укладу целой исторической эпохи Стендаль, завершая им свою хронику безвременья.Другая истина, озарившая Жюльена в тюрьме, приносит наконец отдохновение его измученной душе. В преддверии смерти он постигает тщетность своих былых честолюбивых грез. И тогда разум перестает враждовать с чувством и помогает юноше стать самим собой и обнаружить счастье там, где оно не химерично. Он ошибался, дав себя поглотить заботам о карьере. Он ошибался в ближних, ослепленный внешним блеском и словесной мишурой. Единственные часы ничем не отравленного блаженства, выпавшие на его долю,— летние вечера в саду, когда он, переполненный нежностью и сладостными мечтами, трепеща и ликуя, сжимал руку госпожи де Реналь, а липы над головой тихо шелестели и изредка доносился лай собак на мельнице… Единственный друг, который был у него,— застенчивый, неловкий малый, который когда-то смущал его добросердечной грубоватостью манер и простонародным выговором. В тюрьме ожидающий казни переживает очищение. В нем просыпается лежавшее дотоле под спудом великодушие, склонность к мечтательной задумчивости, щедрая доброта, душевное тепло — все то, что он раньше скрывал даже от самого себя.
И это обновление делает для Сореля прозрачной суть близости с обеими любившими его женщинами. Матильда — натура сильная, высокомерная, «головная». В страсти ей дороже всего героическая поза, опьяняющее сознание своей непохожести на бесцветных кукол из ее великосветского окружения. Ее связывает с Жюльеном лихорадочная любовь-вражда двух честолюбцев, основанная не столько на сердечном влечении, сколько на жажде возвыситься в собственных глазах и глазах других. Освобождение ее возлюбленного от дурмана тщеславия естественно приводит к концу их горячечную любовь.
И тогда в нем опять просыпается прежняя привязанность, никогда не затухавшая вовсе, но едва теплившаяся где-то под иссушающей сердце суетностью. Любовь трогательно бесхитростной и обаятельной, страдающей в своей пошлой среде, доверчивой и мягкой госпожи де Реналь — подлинное чудо, подаренное судьбой. Разве можно сравнить с ним преклонение глупцов и ничтожеств? Разве есть что-нибудь более драгоценное на земле? В восставшей из пепла первой любви затравленный Жюльен обретает счастье, которого так мучительно, долго и порой так глупо искал совсем не там, где оно его ждало,— счастье «незлобивое и простое». Последние дни, проведенные рядом с этой женщиной,— пора тихой, умиротворенной радостна когда он, устав от жизненных схваток, напряженно вслушивается в снизошедший на него благословенный покой.
щиной,— пора тихой, умиротворенной радостна когда он, устав от жизненных схваток, напряженно вслушивается в снизошедший на него благословенный покой.
Это далось ему, правда, слишком дорогой ценой — отречением от жизни. Обретенная им под конец свобода — свобода умереть, тупик. Только так смог он решить мучительный выбор, перед которым был поставлен: жить, подличая, или уйти в небытие, прозрев и очистившись. Иного решения безвременье не дает. Стендаль слишком чуток, чтобы не замечать, как тень гильотины зловеще легла на предсмертную идиллию его героев. Мысль самого писателя тревожно бьется в замкнутом круге и, не в силах разомкнуть кольцо, застывает в скорбном и гневном укоре своему веку.
Стендаль не был одиноким в этом упреке отчаявшегося. Он слышался тогда почти во всех исповедях байронических «сыновей века», чьи проклятия и рыдания сотрясали литературу в самых разных уголках Европы. Это был многоголосый отклик на вереницу духовно-исторических трагедию стендалевского пятидесятилетня. В ту пору завещанная светлыми умами XVIII века буржуазная революционность, достигнув своего прометеевского взлета в якобинской Франции, была ловко выхолощена и подменена казарменным цезаризмом Империи, а затем затоптана полчищами Священного союза. Да и в самой этой революционности — по мере того как она, вопреки своим клятвенным обещаниям, приносила плоды, напоенные терпкой горечью,— происходил непоправимый износ, и она перерождалась в прекраснодушное фразерство, прикрытие для хищнической жажды обогащения во что бы то ни стало. И потому традиционное республиканское свободомыслие еще вело ожесточенные бои на окраинах, но в таких странах, как Франция и Англия, уже выдыхалось и мельчало, словно предчувствуя свой неминуемый закат и подспудное вызревание иной по своим корням и установкам революционности. Но если в признаниях романтиков дореволюционное распутье возвестило о себе скорее иносказательно, то Стендаль — один из немногих, в чьем творчестве оно себя осмыслило впрямую, без обиняков. Отсюда — особая повествовательная структура «Красного и черного», равно как и других стендалевских книг.
Стендаль не терпит загадок, дразнящих недосказанностей, как избегает он и пространной живописи словом. Собранности ясность, точность — основные приметы его «почерка». Под его писательским микроскопом находится умело и не случайно выбранный срез житейского пласта — всякий раз неповторимей способ личности строить свою судьбу. Здесь он хочет добиться полной отчетливости, остальное для него подсобно. Он предельно лаконичен в воссоздании быта, пейзажей, портретов; его мало занимает и собственно интрига — в ней нет запутанных ходов, ответвлений, неожиданных подвохов. У «Красного и черного» открытая и стройная, одностержневая композиция, она позволяет сосредоточиться не столько на происшествиях, сколько на мыслях и переживаниях. Ритм рассказа подлинен той же задаче, в нем нет плавного нарастания от завязки к высшему напряжению. Он намеренно неровен: замедленное течение аналитико-психологических отрывков чередуется со скупыми и беглыми зарисовками, затем уступает место стремительному рывку в узловых и поворотных моментах, чтобы вскоре опять войти в русло неторопливых наблюдений за мельчайшими оттенками сердечных перемен.
сихологических отрывков чередуется со скупыми и беглыми зарисовками, затем уступает место стремительному рывку в узловых и поворотных моментах, чтобы вскоре опять войти в русло неторопливых наблюдений за мельчайшими оттенками сердечных перемен. Стендаль не раз повторял, что без математически строгого, предельно простого стиля не может существовать текучий, изменчивый поток, образующий самую для него важную историю духовных поисков и открытий. Очищенный от витиеватых красивостей, жертвующий всеми изысками ради сути, шероховатый и естественный слог Стендаля не ворожит, не зачаровывает, а прежде всего пробуждает и держит в постоянной напряженности наше аналитическое сознание. Особая неотразимость по-своему захватывающей поэзии «Красного и черного» — в приобщении нас к работе всепроникающего интеллекта, не останавливающегося ни перед какими запретами, не довольствующегося приблизительными намеками и рвущего все покровы в своей жажде докопаться до сокровенных секретов душевной жизни, распутать и сделать явной подспудную логику сердца, в которой преломилась трагическая логика текущей истории.