Русские сочинения
-
Замятин Е.И.
-
Пещера
-
В двадцатом, сорок втором и... сегодня (По рассказу "Пещера" Е.И.Замятина)
В двадцатом, сорок втором и... сегодня (По рассказу "Пещера" Е.И.Замятина)
«Между скал, где века назад был Петербург, ночами бродил серохоботый мамонт»… Строка, вырванная из рассказа Е. Замятина «Пещера», строка, оставшаяся где-то внутри, когда книга была уже прочитана и закрыта. «Века назад был Петербург»… Так четкими штрихами автор рисует мистическую картину ночи. Ночи с вымершими улицами, обледеневшими домами, с завывающим ветром. Когда была эта ночь? В 1920 году… В двадцатом? Перечитаем первые два абзаца.
«Ледники… черные, чем-то похожие на дома, скалы; в скалах пещеры… И надо покрепче стиснуть зубы, чтоб не стучали; и надо щепать дерево каменным топором… Завернутые в шкуры, в пальто, в одеяла, в лохмотья, пещерные люди отступали из пещеры в пещеру»… Это происходит не в двадцатых, не в сороковых, не «вчера», а зимой. Да, действие происходит зимой, в ледяную пустыню превращается Петербург в такие холодные и голодные зимы, когда мысль о еде и тепле порабощает, убивает...
Герои рассказа — Мартин Мартиныч (вы вслушайтесь: не Мартын Мартыныч, а Март — солнечный зайчик на обледенелой стене) и Маша. Она больна, ее уже почти нет. Маша… Нежная, добрая, любящая, и …голос — мы видим-слышим ее. Вдруг «ножом по стеклу» — «плоская, бумажная» Маша. Замятин рисует ее портрет звуками-символами. Для каждого героя здесь свои символы. «Глиняный» — выбирает автор для Мартина Мартиныча, и чувствуется что-то теплое, милое, родное в его «глиняной улыбке» и что-то хрупкое. Стук топора, и Март расколот. Он сидит и слышит, как колют дрова внизу, у соседей. Эта сцена ощущается почти физически, кожей. Дрова — его постоянная мысль, дрова для Машиного «завтра». Чувствуется, как пульсирует кровь под «обледеневшей мозговой коркой». Вот он, замятинский шедевр, шедевр звукописи: «Где бы дров — где бы дров — где бы дров!» Сливаются глухие удары топора с ударами сердца, птица-мысль «бестолково, слепо тукается в потолок, в стекла, в стены».
И Мартин Мартиныч старается победить в себе эту мысль, победить самого себя — пещерного. Он стягивается узлом до предела натянутых нервов. Здесь опять Замятин создает удивительно звучащий образ — «туже узел, еще туже!» — словно плачет струна под безжалостным смычком… Струна рвется: «Запустил руку в дрова… полено, четвертое, пятое, под пальто, за пояс, в ведро — хлопнул дверью и вверх — огромными, звериными скачками»… Рвется струна …
Почему же крадет Мартин Мартиныч дрова? Нет, я имею в виду не Машу, не именины. Это ясно, что ради нее. Но, почему крадет? Ведь есть же «стульчики, шкафчики»… Есть же рояль, ноты, письма — но это свято, это память о прошлом счастье, о жизни. Но почему же нельзя пожертвовать прошлым ради счастья будущего? Уже читавшие рассказ ответят замятинским: «завтра» — непонятно в пещере; только через века будут знать «завтра», «послезавтра». Нет, не понимаю, немогу понять! Как же можно жить без веры? Как же?..
могу понять! Как же можно жить без веры? Как же?.. Как же в сорок втором они жили, сжигая, кидая в печь книги, фотографии, письма?!
Стоп, я не о том сейчас. Но главное слово уже произнесено — печь. У Замятина печь — бог, «коротконогий, ржаворыжий». Он пожирает надежды, душу, самого человека вместе в дровами, с «бессмертными, горькими, нежными, желтыми, белыми, голубыми словами»… Герой украл, и теперь можно жечь все, конец уже неотвратим, мы понимаем, что стоит за этим: «Все сжег — я все сжег — все...» Я не хочу говорить о том, что происходило в душе Мартина Мартиныча. Трагедия интеллигенции в России XX века — слишком глубокая и непостижимая тема. Никто не сумеет сказать об этом «в двух словах», да и зачем? Иное дело — атмосфера рассказа.
Почему-то, когда я читала «Пещеру», у меня перед глазами вставали картины блокадного Ленинграда. Холод, «пять любовно, добела вымытых картошек», чугунная печка, болезнь, отчаянье, жестокость окружающих — все слишком похоже на зарисовку из сорок второго, слишком близко одно к другому, и как-то стерта граница. Лишь «1920» в конце рассказа возвращает нас в послереволюционный Петербург… Может быть, такое родство почувствовала одна я, а может, такой размытостью временных рамок автор попытался дать вечную жизнь своим героям. Ведь пока жива в России интеллигенция (жива ли? нет, жива!), пока есть понятие о совести, пока бьются верные, добрые сердца, будут жить герои «Пещеры». Жил, мучился и в сорок втором такой Мартин Мартиныч, решая свое «красть» или не «не красть». И была такая Маша, просила яд «так же просто, как просила чаю»… И сейчас, наверное, тоже есть...
Замятин (вспоминаю роман «Мы») всегда хотел заглянуть в будущее… В своей «Пещере» он оставляет финал открытым, хотя мы может все представить… Они проиграли, но испытываешь уважение к этим сильным натурам, ведь благороднейшим поступком любящего человека было — откликнуться на Машину просьбу, подумать не о себе, позволить ей (раз выбор — одному из двоих)… умереть, не мучаясь больше. А самому — уйти. Уйти туда, где «века назад был Петербург», где бродит «мамонтейший мамонт» — символ первобытного, сдавливающего, жестокого мира.
Емельянова С. 11 класс, 628 женская гимназия, С.-Петербург
«Ледники… черные, чем-то похожие на дома, скалы; в скалах пещеры… И надо покрепче стиснуть зубы, чтоб не стучали; и надо щепать дерево каменным топором… Завернутые в шкуры, в пальто, в одеяла, в лохмотья, пещерные люди отступали из пещеры в пещеру»… Это происходит не в двадцатых, не в сороковых, не «вчера», а зимой. Да, действие происходит зимой, в ледяную пустыню превращается Петербург в такие холодные и голодные зимы, когда мысль о еде и тепле порабощает, убивает...
Герои рассказа — Мартин Мартиныч (вы вслушайтесь: не Мартын Мартыныч, а Март — солнечный зайчик на обледенелой стене) и Маша. Она больна, ее уже почти нет. Маша… Нежная, добрая, любящая, и …голос — мы видим-слышим ее. Вдруг «ножом по стеклу» — «плоская, бумажная» Маша. Замятин рисует ее портрет звуками-символами. Для каждого героя здесь свои символы. «Глиняный» — выбирает автор для Мартина Мартиныча, и чувствуется что-то теплое, милое, родное в его «глиняной улыбке» и что-то хрупкое. Стук топора, и Март расколот. Он сидит и слышит, как колют дрова внизу, у соседей. Эта сцена ощущается почти физически, кожей. Дрова — его постоянная мысль, дрова для Машиного «завтра». Чувствуется, как пульсирует кровь под «обледеневшей мозговой коркой». Вот он, замятинский шедевр, шедевр звукописи: «Где бы дров — где бы дров — где бы дров!» Сливаются глухие удары топора с ударами сердца, птица-мысль «бестолково, слепо тукается в потолок, в стекла, в стены».
И Мартин Мартиныч старается победить в себе эту мысль, победить самого себя — пещерного. Он стягивается узлом до предела натянутых нервов. Здесь опять Замятин создает удивительно звучащий образ — «туже узел, еще туже!» — словно плачет струна под безжалостным смычком… Струна рвется: «Запустил руку в дрова… полено, четвертое, пятое, под пальто, за пояс, в ведро — хлопнул дверью и вверх — огромными, звериными скачками»… Рвется струна …
Почему же крадет Мартин Мартиныч дрова? Нет, я имею в виду не Машу, не именины. Это ясно, что ради нее. Но, почему крадет? Ведь есть же «стульчики, шкафчики»… Есть же рояль, ноты, письма — но это свято, это память о прошлом счастье, о жизни. Но почему же нельзя пожертвовать прошлым ради счастья будущего? Уже читавшие рассказ ответят замятинским: «завтра» — непонятно в пещере; только через века будут знать «завтра», «послезавтра». Нет, не понимаю, немогу понять! Как же можно жить без веры? Как же?..
могу понять! Как же можно жить без веры? Как же?.. Как же в сорок втором они жили, сжигая, кидая в печь книги, фотографии, письма?!
Стоп, я не о том сейчас. Но главное слово уже произнесено — печь. У Замятина печь — бог, «коротконогий, ржаворыжий». Он пожирает надежды, душу, самого человека вместе в дровами, с «бессмертными, горькими, нежными, желтыми, белыми, голубыми словами»… Герой украл, и теперь можно жечь все, конец уже неотвратим, мы понимаем, что стоит за этим: «Все сжег — я все сжег — все...» Я не хочу говорить о том, что происходило в душе Мартина Мартиныча. Трагедия интеллигенции в России XX века — слишком глубокая и непостижимая тема. Никто не сумеет сказать об этом «в двух словах», да и зачем? Иное дело — атмосфера рассказа.
Почему-то, когда я читала «Пещеру», у меня перед глазами вставали картины блокадного Ленинграда. Холод, «пять любовно, добела вымытых картошек», чугунная печка, болезнь, отчаянье, жестокость окружающих — все слишком похоже на зарисовку из сорок второго, слишком близко одно к другому, и как-то стерта граница. Лишь «1920» в конце рассказа возвращает нас в послереволюционный Петербург… Может быть, такое родство почувствовала одна я, а может, такой размытостью временных рамок автор попытался дать вечную жизнь своим героям. Ведь пока жива в России интеллигенция (жива ли? нет, жива!), пока есть понятие о совести, пока бьются верные, добрые сердца, будут жить герои «Пещеры». Жил, мучился и в сорок втором такой Мартин Мартиныч, решая свое «красть» или не «не красть». И была такая Маша, просила яд «так же просто, как просила чаю»… И сейчас, наверное, тоже есть...
Замятин (вспоминаю роман «Мы») всегда хотел заглянуть в будущее… В своей «Пещере» он оставляет финал открытым, хотя мы может все представить… Они проиграли, но испытываешь уважение к этим сильным натурам, ведь благороднейшим поступком любящего человека было — откликнуться на Машину просьбу, подумать не о себе, позволить ей (раз выбор — одному из двоих)… умереть, не мучаясь больше. А самому — уйти. Уйти туда, где «века назад был Петербург», где бродит «мамонтейший мамонт» — символ первобытного, сдавливающего, жестокого мира.
Емельянова С. 11 класс, 628 женская гимназия, С.-Петербург